БИБЛИОТЕКА

КАРТА САЙТА

ССЫЛКИ

О ПРОЕКТЕ





предыдущая главасодержаниеследующая глава

В период "подростка"


Итак, середина семидесятых годов девятнадцатого века. Если точнее, то на календаре такие цифры: единица, восьмерка, семерка, четверка.

Мир еще не совсем пришел в себя после последнего тура политических и социальных землетрясений: первая революционная ситуация и падение крепостного права в России, война между Югом и Севером в Соединенных Штатах, борьба за объединение Италии, создание Первого Интернационала, антисегунский переворот в Японии, франко-прусская война, гибель империи Луи-Наполеона и возникновение Германской империи кайзера и Бисмарка, Парижская коммуна... Подземные толчки еще слышны, еще сильны, и чуткие современники принимают их за предвестье новых начинающихся великих катаклизмов, которые вскоре сметут старый мир.

Но это иллюзия, самообман. До эпохи империалистических войн и пролетарских революций еще далеко - десятилетия. Девятнадцатый век прошел лишь немногим больше половины своего пути: ведь его границы не совпадают с официальной хронологией, он начался в 1815-м с крушением Наполеона Бонапарта и кончится в 1914-м в первый день первой мировой войны... Эти десятилетия крот истории будет рыть в глубине.

А как Россия, куда герой нашей книги вернулся три года назад?

Владимир Ильич Ленин для характеристики огромной полосы в истории России воспользовался словами из гениального романа, создававшегося как раз в ту пору, о которой пошла у нас речь,- из "Анны Карениной".

"У нас теперь все это переворотилось и только укладывается",- трудно представить себе более меткую характеристику периода 1861-1905 годов. То, что "переворотилось", хорошо известно, или, по крайней мере, вполне знакомо каждому русскому. Это - крепостное право и весь "старый порядок", ему соответствующий. То, что "только укладывается", совершенно незнакомо, чуждо, непонятно самой широкой массе населения",- писал В. И. Ленин в статье "Л. Н. Толстой и его эпоха".*

* (В. И. Ленин. Полн. собр. соч. Т. 20. С. 100.)

Пореформенная Россия для людей, живущих в семидесятых годах, это еще непривычный и малопонятный мир, находящийся в хаотическом движении. Закономерности этого движения, его направление вблизи разглядеть трудно, так же, как и очертания возникшей на развалинах крепостничества и не сложившейся еще в цельную картину действительности. Ясно лишь одно: радость она принесла очень немногим, а новое горе - миллионам,

 Я книгу взял, восстав от сна, 
 И прочитал я в ней: 
 "Бывали хуже времена, 
 Но не было подлей". 
 Швырнул далеко книгу я. 
 Ужели мы с тобой 
 Такого века сыновья, 
 О, друг-читатель мой?.. 

- это ведь именно тогда писал самый крупный и самый общественно чуткий поэт эпохи.

"Освобождение крестьян" не сняло острейшего конфликта между крестьянами и помещиками. Как оно могло его снять, если в семидесятые годы в Европейской России на почти 23 миллиона крестьян приходилось 120,6 миллионов десятин земли - в среднем по 5,3 десятины на владельца, а на 15 тысяч помещиков - 70 миллионов десятин - по 4666 на каждого, почти в девятьсот раз больше!

Условия реформы поставили мужика в предельно невыгодные обстоятельства, толкавшие большинство населения деревни к разорению и нищете.

Классовое расслоение деревни шло в быстром темпе. Немногие кулаки-мироеды крепли, большинство разорялось. Быстро капитализирующийся город втягивал обнищавшую крестьянскую массу. В крупных городах создавался рабочий класс.

В семидесятые годы в столице империи уже около ста тысяч рабочих, половина из них трудится в фабрично-заводской промышленности. В Питере уже ревут гудки чугунолитейных, машиностроительных, военных заводов.

В первом "Дневнике" Достоевский не раз присматривается к фигурам рабочих, ставших привычными для столичного пейзажа. Но писатель плохо видит перемены, произошедшие в прежнем мастеровом. А они есть.

Именно в 1874 году на стол всероссийского самодержца ложится докладная записка III отделения, где, в частности, указывается, что у русских рабочих ныне "явилось не замечавшееся прежде самостоятельное отношение их к заводской администрации, сознание своего достоинства и труда. Прежние подчас грубые отношения хозяина завода стали для рабочих невыносимы... Рабочие, видимо, сознали, что завод без рук немыслим, что хотя они и кормятся им, но что вместе с тем и он без них ничто. Это сознание и породило в настоящее время тот дух единомыслия, который так часто стал проявляться между рабочими".

Царь наложил на жандармской докладной резолюцию: "Весьма грустно".

Знаменитый народоволец Н. А. Морозов отмечал в своих воспоминаниях, что во время своего "хождения в народ" он убедился: "фабричный в глазах деревенских людей - это уже народная аристократия". Однако тут же оговоривается: "Интеллигенция думала тогда совершенно наоборот. Все окружающие меня считали рабочих просто испорченными цивилизацией крестьянами..."

Капитализм, чье развитие, искусственно сдерживалось крепостным правом, после реформы спешил наверстать упущенное. Его лихорадка трясла все общество. П. А. Кропоткин свидетельствует: "После освобождения крестьян открылись новые пути к обогащению, и по ним хлынула жадная к наживе толпа. Железные дороги строились с лихорадочной поспешностью. Помещики спешили закладывать имения в только что открытых частных банках. Недавно введенные нотариусы и адвокаты получали громаднейшие доходы. Акционерные компании росли как грибы после дождя; их учредители богатели. Люди, которые прежде скромно жили бы в деревне на доход от ста душ, а не то на еще более скромное жалование судейского чиновника, теперь составляли себе состояние или получали такие доходы, какие во времена крепостного права перепадали лишь крупным магнатам".

В эти годы появляются первые в России официальные объединения отечественной буржуазии. Естественно, эта начинавшая вставать на ноги новая буржуазия нуждалась в поддержке царской бюрократии - и заискивала перед ней, и злилась на нее, и подкупала ее.

Несколько позже Фридрих Энгельс писал Г. В. Плеханову: "...в такой стране, как ваша... современная крупная промышленность привита к первобытной крестьянской общине и одновременно представлены все промежуточные стадии цивилизации..."*

* (К. Маркс, Ф. Энгельс. Соч. Т. 39. С. 344.)

Неравномерное развитие производства быстро привело к экономическому кризису. Он начался в 1873 г. и продолжался не менее четырех лет. Совсем недавно открытые предприятия закрывались, банкротства стали явлением массовым. Безработица достигла чрезвычайного по тем временам уровня. Только в трех промышленных районах - Петербурге, Московской и Владимирской губерниях - на улице оказалось 250 000 фабрично- заводских рабочих.

Ту эпоху называют периодом грюндерства. Этот термин можно перевести довольно неуклюжим словом "основательство", Гонимые страстью обогащения, люди горячечно основывали банки, компании, общества. И эта страсть захватывала не одних типичных представителей эксплуататорских классов, не только приобретателей по натуре. В уже цитированных некрасовских "Современниках", где с огромной выразительностью передан самый дух грюндерства семидесятых годов, выведены и интеллигенты, зараженные им.

 Встарь он пел иные песни, 
 Искандер был друг его, 
 Кроме каменной болезни 
 Не имел он ничего; 
 Под опалой в оны годы 
 Находился демократ, 
 Друг народа и свободы, 
 А теперь он плутократ!

Правда, надо сказать, что настоящие интеллигенты плутократами обычно оказывались все-таки неважными, неудачливыми. Как ни хотелось иным из них стать "современниками" в том смысле, о котором говорил в своей поэме Некрасов, душа была все-таки не та, и воспитание не то. Но старались - и нередко гибли.

Вот исповедальные строки замечательной русской женщины Софьи Васильевны Ковалевской - большого ученого и разносторонне талантливого человека: "В 1874 г. я вернулась в Россию... В России от серьезных научных занятий меня отвлекали различные обстоятельства: и само общество, и те условия, в которых приходилось жить. В то время все русское общество было охвачено духом наживы и разных коммерческих предприятий. Это течение захватило и моего мужа и отчасти, должна покаяться в своих грехах, и меня самое. Мы пустились в грандиозные постройки каменных домов, с торговыми при них банями. Но все это кончилось крахом и привело нас к полному разорению".

Мужем Софьи Васильевны был Владимир Онуфриевич Ковалевский - человек передовых взглядов и великий ученый, основатель новой науки - эволюционной палеонтологии. (Его научные заслуги высоко оценил сам Дарвин.) В возрасте сорока одного года он покончил с собой, запутавшись в своих предпринимательских делах.

Вот каких людей втягивала в свою гибельную воронку "грюндерство". Вот в какой атмосфере задумывал Достоевский "Подростка".

Следует, вероятно напомнить, что еще девочкой-подростком Софья Ковалевская была по-детски влюблена в Достоевского, который сам влюбился в ее старшую сестру Анну Васильевну Корвин-Круковскую (впоследствии - Жаклар). И Анна Васильевна, и Софья Васильевна оставались с Федором Михайловичем в дружеских отношениях до самой его смерти. Их Анна Григорьевна к мужу вроде бы не ревновала.

...Но жили - именно в те грюндерские годы - и совсем иные современники. О них говорит тот же Петр Кропоткин, князь Кропоткин: "...Наша еда неизменно состояла из черного хлеба, соленых огурцов, кусочка сыра или колбасы и жидкого чая вволю. Ели мы так не потому, что у нас было мало денег (их у нас всегда было много), но мы считали, что социалисты должны жить так, как живет большинство рабочих. Деньги же, кроме того, нужны были на революционное дело".

Кропоткин был по происхождению Рюрикович, и товарищи по революционному подполью шутили, что у него, собственно, больше наследственных прав на всероссийский престол, чем у Александра Романова,

Лично Александра Романова Петр Кропоткин знал хорошо, В начале шестидесятых годов он учился в Пажеском корпусе. Как лучший ученик выпускного класса, он по традиции был назначен камер-пажем императора и целый год видел его величество чуть не ежедневно. Кстати, в это время юноша зачитывался герценовским "Колоколом" и даже пытался выпускать в корпусе рукописную революционную газету.

Много позже в своих воспоминаниях П. А. Кропоткин отмечал в облике царя отдельные черты, которые выглядели привлекательно - во всяком случае, на общем родовом романовском фоне: "Александр II не был фронтовиком-фанатиком", "он не придавал значения придворным церемониям, начинал тогда работать в шесть часов утра".

Но, в общем, Александр Николаевич был, конечно, достойным сыном своего отца и внуком своего деда - Павла I... "Александр II унаследовал от отца много черт деспота, и они просвечивали иногда, несмотря на обычное добродушие его манер. Он легко поддавался гневу и часто обходился крайне пренебрежительно с придворными. Ни в вопросах политики, ни в личных симпатиях он не был человеком, на которого можно было положиться, и вдобавок отличался мстительностью. Сомневаюсь, чтобы он был искренне привязан к кому-нибудь".

Кропоткин вспоминает, как в день производства пажей в офицеры император держал перед ними речь. К концу ее "лицо его стало злое, свирепое, и он принялся выкрикивать злобным голосом, отчеканивая каждое слово: "Но если - чего боже сохрани - кто-нибудь из вас изменит царю, престолу и отечеству, я поступлю с ним по всей строгости закона, без ма-лей-шего по-пу-щения!.."

Его голос оборвался. Лицо его исказилось злобой и тем выражением слепой ярости, которое я видел в детстве у отца, когда он кричал на крепостных и дворовых: "Я с тебя шкуру спущу!"

Для темы нашей книги важно напомнить, что Александр Николаевич Романов пережил Федора Михайловича Достоевского всего на тридцать два дня.

А также то, что возникшая у Кропоткина ассоциация царь-отец была обычной для русского человека девятнадцатого столетия (как бы он ни воспринимал ее - всерьез или иронически).


Типографский метранпаж М. А. Александров, человек, с которым Достоевского очень сблизила совместная работа, пишет в своем мемуарном очерке о писателе, что когда он, прощаясь с Федором Михайловичем при окончательном уходе того из редакции "Гражданина", пожелал ему счастливого отдыха, Достоевский ответил: "Отдохнуть-то я отдохну, конечно, да и здоровье тоже поправить надо; может быть, за границу съезжу, в Эмс - Эмс мне всегда помогал,- оттуда в Старую Руссу, а там и за работу".

Тут есть очевидная неточность: в Эмсе Федор Михайлович до 1874 г. не бывал, да и вообще он впервые в жизни ехал на курорт лечиться. В шестидесятые годы он останавливался на германских курортах лишь ради рулетки. Теперь страсть игрока больше не волновала Достоевского, да и игорные дома "на немецких кислых водах" были закрыты.

Анна Григорьевна говорит, что в Эмс Федор Михайлович отправился по совету известного врача профессора Д. И. Кошлакова. В этом году Достоевский впервые так надолго расставался с женой и детьми. Покончив дела с "Гражданином", он уехал в Старую Руссу и провел с семьей больше месяца. Но в начале июня надо было спешить на курорт. Федор Михайлович, конечно, заехал по пути ненадолго в столицу, и здесь великий собиратель слухов Страхов сообщил ему довольно неприятную новость. В письме из Петербурга Достоевский передает ее жене: "От Страхова узнал, что Тургенев хочет оставаться весь год в России, написать роман, и хвалился, что опишет "всех ретроградов" (т. е. в том числе и меня). С богом, но осенью надо первым делом отдать ему 50 р".

Деньги эти Федор Михайлович взял взаймы после очередного рулеточного проигрыша девять лет назад, в августе 1865 г.*, когда до ссоры с Тургеневым было еще так далеко.

* (В примечаниях А. С. Долинина к III тому писем Достоевского ошибочно назван 1866 г, Очевидно, автоматически эта описка А. С. Долинина перекочевала в том переписки супругов Достоевских, вышедший в серии "Литературные памятники" под редакцией С. В. Белова и В. А. Туниманова. В 1866 г. Федор Михайлович вообще не выезжал за границу.)

Письмо Анне Григорьевне датировано 6 июня. Но накануне, очевидно, взволнованный рассказом Страхова, Достоевский написал самому Тургеневу. В этом письме он еще не предполагал откладывать расплату до осени.

"Случайно узнав сегодня в лавке Базунова о Вашем приезде в Петербург, а так как сам завтра уезжаю из Петербурга, то и упросил князя Владимира Петровича, встретясь с ним, передать Вам те пятьдесят талеров, которые Вы одолжили мне еще в 65 году, по моей чрезвычайной просьбе из Висбадена.

Возвращая этот долг с глубочайшей благодарностью, я в то же время не нахожу ни одного аргумента в оправдание такой поздней отдачи. Замечу, что я почти до самого последнего времени не мог вспомнить точную цифру полученной от Вас мною в Висбадене суммы, т. е. 100 ли талеров или 50, что, разумеется, не только не может послужить к моему оправданию, но еще и усугубляет вину мою. И только лишь месяца два назад, разбирая старые бумаги, нашел между ними и Ваше тогдашнее письмо, в котором и обозначена высланная сумма, т. е. пятьдесят талеров.

Во всяком случае, прошу Вас принять изъявления моего глубочайшего уважения".

Но назавтра Федор Михайлович почему-то не передал письма с деньгами князю Мещерскому. Может быть, перечитав утром, решил, что в этих довольно длинных объяснениях нет "жеста", на отсутствие которого у себя Достоевский жаловался постоянно ("жеста не имею" - под "жестом" подразумевается этакая непринужденносветская, элегантно-благородная форма поступка - в том числе и в обстоятельствах не совсем ловких).

Задержавшись лишь на день в Берлине (посетил Королевский музей, где раньше не бывал, и проконсультировался у берлинского медицинского светила Фрерихса, который, однако, принял пациента очень небрежно: "Меня держал буквально 2 только минуты и лишь дотронулся только стетоскопом до моей груди... Я положил три талера и ушел: было зачем ходить"), Федор Михайлович направился на курорт. В первых впечатлениях от Эмса он немедленно отчитывается перед Анной Григорьевной:

"Эмс - это городок в глубоком ущелье высоких холмов - этак сажень по двести и более высоты, поросших лесом. К скалам (самым живописным в мире) прислонен городок, состоящий по-настоящему из двух только набережных реки (не широкой), а шире негде и строиться, ибо давят горы. Есть променады и сады - и все прелестно". "Местоположением я очарован, но говорят, что это самое местоположение, в дождь или в хмурое небо, переменяется в мрачное и тоскливое до того, что способно в здоровом человеке родить меланхолию. Но зато удобствами я далеко не очарован, цены, цены - ужас!"

Эмс стал модным курортом совсем недавно, с тех пор, как на него обратили внимание коронованные особы - германские и русские. Местные бюргеры немедленно воспользовались предоставившимся шансом - в "приват-отели" превращались все частные дома: "В самом маленьком доме до 20 №-в. Номера почти все небольшие".

И в первом же письме отсюда Федор Михайлович тревожится, сможет ли он здесь работать. "Завтра встану в 6 часов и пойду пить воду, ложиться, стало быть, надо в 10 часов вечера. Когда же писать роман - днем, при этаком блеске и солнце, когда манит гулять и шумят улицы? Дай бог только начать роман и наметить хоть что-нибудь".

Эти жалобы продолжаются из письма в письмо: "не могу еще ничего скомпоновать из романа", "Аня, работа моя туго подвигается, и я мучусь над планом". Медлительность работы доводит его до кошмарных предположений: "Боюсь, не отбила ли падучая не только память, по и воображение. Грустная мысль приходит в голову: что если я уже не способен больше писать". Но, видимо, такое предположение не может быть надолго всерьез принято им, человеком, чье воображение на самом деле было, по словам Горького, изобретательно, словно у Шекспира, и Федор Михайлович тут же прибавляет: "А впрочем, посмотрим".

Тем не менее настроение у курортника большей частью отвратительное. Его нервы раздражены - вероятно, тут сказывается и побочное действие целебных вод. Достоевскому скоро становится постыло все вокруг, "Скука моего житья здесь нестерпимая", "Я возненавидел здесь каждый дом, каждый куст". "Скука терзает меня, изгрызла меня в этой скверной дыре", "Веришь ли, Аня, мне до того опротивел Эмс, что хоть уехать, не докончив лечения". Федор Михайлович сомневается, принесет ли пользу лечение (потом, зимой, выяснилось, что несомненно принесло), страдает от крутой ломки привычного режима дня, от одиночества.

Но больше всего мучит Достоевского разлука с семьей. Он с нетерпением ждет писем из Старой Руссы, злится, что вести от Анны Григорьевны приходят с запозданием, ругает ее за неаккуратность (в это лето он еще не догадывается о причине почтовых неурядиц; она заключалась в том, что переписка супругов перлюстрировалась русской полицией). Зато, когда письмо, наконец, приходит, Федор Михайлович не может нахвалиться женой: "Твоими же письмами я любуюсь и читаю их с наслаждением, и говорю про себя каждый раз: какая она у меня умница". "Днем перебираю в уме все твои хорошие качества и люблю тебя ужасно, и нахожу, что всем бы ты взяла, кроме одного твоего маленького недостатка - рассеянности и домашней небрежности..."

Анне Григорьевне в свою очередь ее любовь позволяет находить самые нужные слова, чтобы успокоить и ободрить мужа: "...вот что я скажу тебе насчет твоей работы: прошу тебя, не торопись начинать работы, лучше дай пройти несколько времени, план сам явится; торопливость только помешает. Я помню, как было с Идиотом и Бесами. Ты долго мучился над планом романа, а когда он у тебя составился, работа пошла очень быстро. Пред тобою времени много. Если бы только в сентябре в Петерб. ты сел за работу, то и тогда ты успел бы много наработать... Что же касается до того, что ты будто бы потерял от падучей воображение, то это наверно не так; я верю, что у тебя все тот же великий талант и что ты ничего не утратил... Дорогой ты мой, я тебя очень сильно люблю, ценю тебя и уважаю; я знаю, что ни с кем я не была бы так счастлива, как с тобою; знаю, что ты лучший в мире человек".

Для работоспособности, а в конечном счете и для здоровья Федора Михайловича такие слова много значили.

В Эмсе Достоевский постоянно читает русские газеты. Из них, правда, не так уж хорошо можно понять, что происходит этим летом в России (общая картина станет ясной современникам лишь через года два-три - это лето явилось вершиной "хождения в народ" передовой молодежи) - но кое о чем догадаться все-таки можно. Писатель испытывает потребность откликнуться на происходящее в своем романе о современности, но летние события еще задернуты для него густым туманом. Однако в июле 1874 г. особое присутствие Сената рассматривало дело кружка долгушинцев. Это был самый крупный политический процесс пятилетия 1871-1876 гг. Дело слушалось при открытых дверях, в газетах печатались стенографические отчеты о процессе. Это давало возможность в какой-то степени проникнуть в смысл и особенность взглядов революционной молодежи, методов, которыми она собиралась действовать.

Летом же Федор Михайлович пишет своему преемнику в "Гражданине" В. Ф. Пуцыковичу: "Вы так обязательно обещали мне собрать по газетам процесс Долгушина и К0... №№ эти мне капитально нужны для того литературного дела, которым я теперь занят".

Кружок долгушинцев был небольшим, включал он в себя, в основном, представителей низовой интеллигенции (сам А. В. Долгушин служил техником), но участвовали в кружке и привлеченные ими рабочие. Как показала жена Долгушина Аграфена, деятельность их маленького общества началась так: "Иногда собирались все вместе по вечерам и занимались решением разных вопросов, из которых главнейшим был вопрос о нормальном человеке. При этом разбирались потребности человека с его физической стороны, и мы пришли к тому убеждению, что бедность и невежество суть главнейшие причины, почему большинство не удовлетворяет своим физиологическим потребностям".

Это все было хорошо понятно и знакомо бывшему петрашевцу Достоевскому. Практически долгушинцы успели продвинуться несколько дальше, чем члены того "заговора Спешнева", который когда-то возник внутри общества Петрашевского и активным участником которого был автор "Бедных людей": они не только завели типографию, но и отпечатали в ней несколько прокламаций. Та из них, что была обращена к народу, постоянно ссылалась на священное писание: "Но вспомним, братья, что бог сотворил людей по образу своему и подобию и дал им жизнь, сказав: "плодитесь и размножайтесь, наполняя землю, и трудитесь в поте лица". И не создал бог человека для бесконечных страданий, он бог добра, а не зла... Все люди равны, этому учил и божественный учитель Иисус Христос..." Далее о Христе и его апостолах сказано: "Да! Они говорили тогда в свое время то же, что мы говорим теперь, их дело было то же самое, что и наше!.."

Долгушинцам удалось распространить эту прокламацию лишь в очень незначительном количестве экземпляров, да и те, видимо, читались плохо. В следственном заключении с ехидством указывалось, что крестьяне употребляли эти листки, в основном, на раскурку.

В другой прокламации - "К интеллигентным людям" - долгушинцы объяснили возможным единомышленникам и соратникам программу и тактику своих действий: "Мы... приглашаем Вас идти в народ, чтобы возбудить его к протесту во имя лучшего общественного устройства. Пусть, кто только может, направляет все Свои силы на это дело народного освобождения и не думает, чтобы какая бы то ни была жертва была для него слишком велика".

Авторы прокламации обстоятельно доказывают, что никакая легальная деятельность для человека совести нравственно невозможна в нынешней России.

"Земство бесправно, она лживая форма, наполненная и постоянно исправляемая рукой деспота, которому никогда не понять,- в чем собственно заключается народное благо. Или вы хотите заниматься устройством артелей? Но ведь это значит вливать новое вино в старые мехи. Потому, что артель предполагает принцип солидарности, а вы хотите втиснуть ее туда, где абсолютно господствует грубый эгоизм... Благотворительность? Но она не выдерживает никакой критики... Что же еще? Уж не хотите ли вы быть примерными отцами семейства и заняться воспитанием детей, чтобы сделать из них людей с новыми воззрениями? Или будете вы добиваться так называемой личной независимости?.. Но как в том, так и в другом случае вам придется целую жизнь остаться эксплуататорами и паразитами... Неужели вас не замучит эта гнетущая мысль!.. Докажем, что мы искренни, что наша вера горяча,- и наш пример изменит лицо земли... Так пусть же люди, которым дорога правда, для которых проводить истину в жизнь стало органической потребностью, пусть эти люди идут в народ, не страшась ни гонений, ни смерти".

Быть только лично честным человеком - мало, недостойно - вот пафос этих обличений и призывов.

Достоевский, конечно, был сто раз прав, говоря в "Дневнике писателя" (в "Гражданине"), что среди молодежи революционными и социалистическими идеями с жаром, с самозабвением проникаются отнюдь не недоучки, а как раз люди, жадно стремящиеся к знаниям. Среди молодых революционеров-семидесятников было немало талантливых людей, страстно любивших науку и много обещавших в ней. Разве не гениальным предвосхищением будущего явилась разработанная Н. И. Кибальчичем в камере Петропавловской крепости перед казнью мысль о реактивном летательном аппарате? Ученым с мировым именем стал отсидевший почти три десятилетия в царских тюрьмах Н. А. Морозов. Крупнейшим биохимиком мира был А. Н. Бах (тридцать два года в эмиграции до 1917-го). А сколько молодых людей, которые, вероятно, стали бы звездами науки, сгорело и потухло на каторге, в тюрьме, ссылке!

И вот такие юноши и девушки отказывались - не то что от блестящей или хотя бы благополучной житейской карьеры и комфортного быта (это они просто презирали, здесь им отказ жертвой не казался) - от горячо любимой науки, потому что заниматься ею считали эгоизмом. У этого поколения в целом нравственный кодекс был чрезвычайно высок. Наверно, отдельные представители его связывали с успехом движения какие-то личные цели. Но большинство с негодованием отвергало мысль о любой собственной выгоде хотя бы и в отдаленном будущем, как "пачкающую идею". К тому же многие (впрочем, далеко не все) понимали, что такие предположения вообще не реальны. Совсем молодая Софья Перовская (еще несколько лет до ее гибели в царской петле) говорила со спокойной убежденностью: "Мы затеяли большое дело. Быть может, двум поколениям придется лечь на нем, но сделать его надо". А Морозов в воспоминаниях так передавал свои тогдашние чувства: "Разве не хорошо погибнуть за истину и справедливость. думалось мне.- К чему же тут разговоры о том, откликнется народ или не откликнется на наш призыв к борьбе против религиозной лжи и политического и общественного угнетения? Разве мы карьеристы какие, думающие устроить и свои собственные дела, служа свободе и человечеству? Разве мы не хотим погибнуть за истину?"

Они и погибали: руководители и активисты долгушинского кружка были приговорены к длительным срокам каторжных работ в крепости. Они обновили камеры только что открытых политических централов вблизи Харькова (сам Долгушин умер десять лет спустя в Шлиссельбургской крепости).

Почти все долгушинцы держались стойко и мужественно и на суде, и во время обряда гражданской казни, которая почему-то последовала лишь спустя девять месяцев после приговора. С эшафота неслись крики: "Долой царя, долой бояр, князей, долой аристократов!.. Да здравствует свобода!" Именно их поведение заставило III отделение начать хлопотать об отмене этого обряда, который становился орудием революционной агитации.

Кружок долгушинцев в движении молодых семидесятников - лишь маленький остров в большом архипелаге. Рядом существовал куда более крупный и разветвленный кружок "чайковцев", который, строго говоря, и кружком назвать уже нельзя (сейчас историки преимущественно именуют его Большим обществом пропаганды, отчасти и потому, что сам Н. В. Чайковский - через сорок с лишним лет глава белогвардейского "правительства" в Архангельске - вовсе не играл в этом объединении первенствующей роли). Занимавшиеся сначала лишь распространением - позже и изданием - демократической литературы для интеллигенции - это общество к той поре также пришло к мысли о необходимости широкой деятельности в народе. Этого же плана придерживались и отдельные от общества провинциальные группы молодых революционеров.

"Ходили в народ" и в 1873-м, но массовым это явление стало летом следующего года. О размахе его можно судить по тому, что в различных губерниях России в то лето было арестовано около 4000 пропагандистов.

Это стало крушением планов молодежи. "Во всей России нас оставалось лишь человек пятнадцать среди семидесяти миллионов тогдашнего населения, да и эти пятнадцать были парализованы в своей деятельности",- пишет Н. А. Морозов. С фактической стороны он несколько преувеличивает, т. е. преуменьшает