Весь этот день он протомился в казарме и пришел к Демчинскому только под вечер, когда маленький и чистенький флигель, в котором адъютант жил вдвоем с денщиком, весь засветился в розовых отблесках заката.
По причине своей уединенности, этот флигель был для гарнизонных офицеров чем-то вроде карточного клуба. Но сегодня карты уступили место важному и, должно быть, жаркому спору, потому-то обрывки фраз и восклицаний донеслись к Достоевскому еще в передней. В слитном гуле голосов он сразу отличил звучный и размеренный голос Врангеля. Барон, как видно, полностью завладел вниманием слушателей.
Судя по шуму, общество, собравшееся у Демчинского, должно было быть довольно многочисленное. Но, миновав столовую и отворив дверь в кабинет адъютанта, Достоевский, помимо хозяина и Врангеля, увидел, к великому удивлению своему, одного только непроницаемого доктора Ламотта и еще мрачно-раздраженного Велихова.
Ламотт сидел в сторонке. Ироническая улыбка на иезуитском лице его сразу сказала Достоевскому, что осторожный доктор не участвует в разговоре, а только оценивает доводы спорщиков.
При появлении Достоевского все обернулись, хозяин привстал и мягко упрекнул гостя за чрезмерное опоздание.
Достоевский, сказав, что его задержали в батальоне, уселся на свободный стул, под портретом какого-то вельможного старика, которого Демчинский выдавал за своего предка.
- Ну, как там солдаты? - спросил Белихов, выпустив в сторону Достоевского густой клуб дыма.
- Спокойны и бесчувственны, - подчеркнуто серьезно ответил Достоевский. - Даже в носы играют. Печалится, пожалуй, один только Стуколкин - вы, наверное, помните его?.. Старик преображенец, переведенный из гвардии. Он государя не раз видывал в лицо и теперь все ходит по казарме и все вздыхает: "Не будет государь Николай Павлович с нами христосоваться, не будет больше христосоваться".
- Пьян, должно быть? - неожиданно заключил Белихов и, увидев по лицу Достоевского, что угадал правильно, залился хриплым и самодовольным хохотом.
Отсмеявшись, он выстрелил новым клубом дыма и сказал:
- Мы тебя тут, - подполковник всем говорил "ты", - как манны небесной ждем, потому что этот петербургский говорун, - подполковник ткнул в сторону Врангеля концом чубука, - нас с адъютантом начисто срезал. Он, представь себе, развел такую ахинею, что ежели ему поверить, так армию ни во что надо поставить... Ты уж, сделай милость, раскатай его, батюшка, по-солдатски: у нас с адъютантом языки нехорошо подвешены.
- Но в пользу вашего мнения невозможно сыскать ни одного сколь-нибудь серьезного довода. До вашего прихода, Федор Михайлович, - Врангель повернулся к Достоевскому, - мы здесь рассуждали о том, как надо теперь, после печально преждевременной кончины государя, подходить к решению севастопольского вопроса. Мои уважаемые противники, - Врангель легким наклонением головы указал на Велихова и Демчинского, - единодушно сходятся на том, что решение этого вопроса должно предоставить оружию и боевому счастью. Как военные по профессии, военные par excellence, они иначе и не могут рассуждать. Я вполне их понимаю. Но все же стою на своем, а именно: так как военное решение оказалось для нас невозможным, мы самим ходом событий принуждаемы теперь искать другого решения. То есть дипломатического. Василий Васильич преувеличивает, когда говорит, что я ни во что ставлю армию. Это немыслимо по одному тому, что я имею честь принадлежать к фамилии, которая дала нашему отечеству немалое число армейских и морских офицеров. Но ежели бы все мои предки, служившие под русскими и под шведскими знаменами, пришли бы сюда и встали на сторону моих противников, я и тогда не изменил бы своему убеждению и из двух Горчаковых избрал бы в качестве верховного арбитра истории не того Горчакова, который сражается в Севастополе, а того, что защищает нас в Вене. То есть, короче говоря, не главнокомандующего, а дипломата.
- Ничего не понимаю, - тихо и с явным удивлением сказал Достоевский. - Разве главнокомандующий у нас не Меньшиков?
- Он сменен, - выпрямился в своем кресле Врангель. - Курьер привез это известие вместе с известием о смерти императора.
- Как! - воскликнул Достоевский. - Неужто нашего Горчакова решились сделать главнокомандующим?
- Ежели вы имеете в виду сибирского Горчакова, которого, по вашим словам, бивала собственная экономка, то успокойтесь: главнокомандующим в Севастополе назначен его брат - дунайский Горчаков.
Врангель важно огладил свои бакенбарды и прибавил:
- В Петербурге о нем хорошо отзывались. В дунайской армии он, правда, не проявил себя, потому что дунайская армия была и до сих пор остается в положении заслона от австрийцев. Но, как известно, Горчаков долгое время состоял в должности начальника штаба у Паскевича. Следовательно, он имел случай приобресть опыт боевого генерала. Однако в теперешнем нашем положении я не в нем вижу нашу надежду на избавление от зол, а во втором или, вернее, в третьем Горчакове, в Александре Михайловиче. В том Горчакове, который ведет сейчас трудное, хотя и бескровное сражение в Вене.
- Это, кажется, ему Пушкин стихи писал? - спросил Демчинский и, блеснув слишком крупным бриллиантом перстня, взял из ящика тонкую сигарку.
- Да, он учился с Пушкиным в Царскосельском лицее, - утвердительно кивнул Врангель. - Но своим жизненным поприщем князь Александр Михайлович избрал не поэзию, а дипломатию. В посольской службе он состоит свыше тридцати лет и считается одним из первейших наших дипломатов. На венской конференции для него сложилось чрезвычайно трудное положение, потому что он сражается с английским и французским послами в условиях тайной враждебности австрийского министра Боуля.
- В Вене сколько месяцев разговаривают, а толку все нет, - сказал Велихов и опять выпустил плотное колечко дыма.
- Это неверно, - возразил Врангель, - князь Александр Михайлович многого достиг.
- Чего же он достиг? - с трудом подавляя раздражение, спросил Достоевский.
- А того, например, что до сих пор удерживает Австрию от военного выступления на стороне союзников. - Врангель опять повернулся к Достоевскому и, будто готовясь для прыжка, расставил длинные ноги: - Вчера, будучи в Локтеве, я имел возможность видеть у Гиршфельда декабрьские номера "Augsburger Allgemeine Zeitung". Все политические статьи в этой газете сходятся на том, что после подписания австрийским императором договора от второго декабря вступление Австрии в войну сделалось неизбежным. Стало быть, мы именно Горчакову обязаны тем, что австрийские пушки до сих пор безмолвствуют. Но Горчаков достиг бы и большего успеха, когда бы не чувствовал за своей спиной недоброжелательства своего недруга и завистника канцлера Нессельроде, а также упорного сопротивления самого покойного государя.
- Это как же так? - бойко подскочил подполковник.
- Не поймите меня ложно! - сказал Врангель, принимая самую торжественную осанку. - Я первый преклоняюсь перед рыцарской натурой покойного государя. Но история, господа, неумолима, и то, что было хорошо вчера, делается дурным сегодня. Обстоятельства смерти императора так неясны, так загадочны, что мы здесь, на краю света, не можем составить полного представления о том, что произошло в Петербурге. Мне думается, однако, что после неудачи генерала Хрулева под Евпаторией государь убедился в полном крушении своих великих и - увы! - совершенно недостижимых замыслов.
Врангель окинул собеседников внушительным взглядом, Достоевский, перехватив этот взгляд, быстро потупил глаза.
Размеренные, тщательно округленные периоды барона вызвали в нем гнев и раздражение. Он только потому удерживался от спора, что боялся своей горячности и, кроме того, опасался, что Врангель усмотрит в его искреннем желании не соглашаться и спорить простое угодничество перед Велиховым.
Никогда еще с такой остротой Достоевский не осознавал неудобств положения человека, снисходительно принятого в общество офицеров, но остававшегося все-таки солдатом. И притом штрафным солдатом...
Врангель опять огладил бакенбарды и опять покатил свои назидательные периоды:
- Четыре условия, предъявленные союзниками государю, означали полное крушение его системы. Государь предпочел уйти из жизни, может быть, потому, что не мог принять этих условий. Он принадлежал к редкой теперь рыцарской породе людей, которые скорее примут смерть, нежели бесчестие. Но в наше время на земле не осталось места для рыцарей - нам, хотим мы этого или не хотим, нельзя отворачиваться от истины.
В накуренной комнате сразу стало тихо. Ламотт подошел к окну, отворил фортку и глазами послал Достоевскому чуть приметный знак. Достоевский приблизился.
Именно в это мгновенье подполковник, взмахнув чубуком, сердито прохрипел:
- А я наплевал бы на истину и стукнул бы австрийцев вот так!
Он рассек воздух чубуком и с вызовом глянул на Врангеля.
- Это сейчас невозможно, - снисходительно усмехнулся Врангель.
- А почему невозможно? - загорланил подполковник и бросил на диван свой обкуренный чубук. - Почему же невозможно?
Врангель стал объяснять, почему немыслим сейчас быстрый расчет с Австрией. Но Достоевский уже не слушал его, потому что Ламотт наклонился к самому уху и шепотом спросил:
- Вы собираетесь напомнить о себе в Петербурге? Момент благоприятный...
- Там не до меня теперь, - так же тихо ответил Достоевский.
Подполковник заметил их переговоры и вдруг закричал:
- О чем это вы шепчетесь?
- Я, как доктор, осведомляюсь о здоровье Достоевского, - с иезуитской ловкостью вывернулся Ламотт и озабоченно прибавил: - Он что-то бледен сегодня.
Подполковник воззрился на Достоевского.
- Ай в самом деле на тебе лица не видно. Ступай-ка ты, батюшка, домой... Да и нам тоже пора.
Кряхтя и свирепо отдуваясь, Велихов поднялся, за ним, отодвигая кресла и стулья, поднялось все общество.