Его слово теперь много значит...
Он мог бы попросить за меня...
Из писем Достоевского
- "Перед святым Евангелием и честным животворящим крестом господним клянусь, не щадя живота своего..."
Священник с амвона медленно произносил слова присяги, и восемьсот солдат, подняв правую руку и сложив пальцы как бы для крестного знамения, единым вздохом повторяли эти же слова, наполняя церковь слитным гулом голосов.
Батальон был построен поротно. Достоевский стоял со своей ротой, тридцать девятым по порядку номеров. Рядом должен был бы стоять Кац. Но солдат Натан Кац был еврей и не мог присягать в церкви. Однако непривычное отсутствие Каца недолго смущало Достоевского: механически повторяя слова присяги, он раздумался о недавнем разговоре Врангеля с Перфильевной и забыл обо всем на свете...
"Врангель ничего не понял: старуха плакала не о царе, а от горестного сознания, что на земле все смертны, даже цари. Словцо-то она сказала, не думаючи - так, как говорят пословицу. И уж, конечно, не зная того, насколько со своим словечком она близка к абсолютной истине.
В ее пословице упоминался хомут, а цари за последнюю сотню лет и в самом деле умирают в хомуте...
Петра Третьего Орловы чуть ли не шарфом придушили в Ропше. А императору Павлу его же гвардейцы помогли умереть.
Кажется, тут тоже был шарф.
Да, шарф... И еще тяжелая табакерка... Ему висок табакеркой раскроили...
Но не все ли равно? Вот тоже забота - шарф, табакерка... Помогли умереть - и ладно!.. В моем положении смешно занимать себя вздорными пустяками. Сейчас что важно? Умер царь, сын сумасшедшего Павла... Значит, начинается новое царствование, и перемены неминуемы.
Это даже здешнему купцу ясно - Степанову. "Раскачка получилась слишком крутая..." - кажется, он так сказал: "Крутая раскачка"...
Но теперь еще круче пойдет... Воображаю, что сейчас в Петербурге творится!
Да тут все золотые табакерки мира отдашь, - только бы одним глазком на Петербург глянуть!..
Литераторы, конечно, приободрились.
В редакциях новые планы составляются.
Там сейчас споров не оберешься. Еще бы не спорить, когда новая полоса открывается!..
Тут голова кругом пойдет. У всей России голова кругом. Споры да гадания повсеместно теперь идут... Все и всё в ожидании нового.
И наши - Плещеев, Спешнев, Дуров, - тоже, наверное, ждут и гадают о перемене судьбы, о переломе жизни.
Вот Григорьеву, тому действительно нечего ждать.
Потому что он рассудка лишился...
Но, может быть, он поправился?
Нет, едва ли: на Семеновском плацу, на эшафоте, он, когда с головы его сдернули смертный колпак, такую чепуху понес, что даже солдаты попятились. Смерть в его положении была бы счастьем. Если же он не умер, то, наверное, пребывает в безумии.
Кажется, у Пушкина сказано так:
Не дай мне бог сойти с ума,
Нет, лучше посох и сума...
Вот именно: лучше посох и сума, лучше самая страшная болезнь, только не безумие.
Ну вот Дуров, - по сравнению с бедным Григорьевым, он настоящий счастливец: у него болезнь не в голову, а в ноги вошла. Он еще может подняться. Отпустят его, и он вылечится, встанет на ноги.
И отпустят его раньше других - это уж бесспорно.
Потому что хлопотать за Дурова есть кому - генерал Ростовцев ему родственник.
Ростовцев осудил, Ростовцев и прощение исхлопочет.
Быть может, он уже попросил за Дурова... Припал, как говорится, к высочайшим стопам.
Эх, если б мне такого заступника! Но у меня никого нет. Вот только Тотлебен... При последней встрече он был со мной чрезвычайно любезен... Это за неделю до моего ареста случилось. Мы тогда на Невском столкнулись, и он с полчаса со мной говорил. Даже попенял немного, что я школьных товарищей забываю...
Но можно ли отсюда вывести заключение, что Тотлебен захочет теперь признать меня? Признать и пойти хлопотать? Я в таком положении очутился, а он..."
Принесение присяги кончилось, - Достоевский один держал руку со сложенными, как для крестного знамения, перстами. Сосед справа заметил это и подтолкнул его.