БИБЛИОТЕКА

КАРТА САЙТА

ССЫЛКИ

О ПРОЕКТЕ





предыдущая главасодержаниеследующая глава

Еще одна исповедь в темноте

   Если я узнал не Россию,
так народ русский, и так хорошо, 
как, может быть, немногие
знают его...

Из писем Достоевского

- Je hais ces brigands! - с еще более язвительным сарказмом сказал Достоевский и тут же, чувствуя, должно быть, что Врангель не понимает этой издевки, повторил обычным, глуховато-спокойным голосом:

- "Je hais ces brigands!" - такую фразу я услышал в остроге от шляхтича Мирецкого. Это было сказано при обстоятельствах, несколько похожих на нынешние: тогда, помнится, тоже был большой праздник. Только не рождество, а пасха. Я в то время был новичком в каторге, и шляхтич Мирецкий просвещал меня относительно арестантских свычаев и обычаев.

Должен вам сказать, люди есть везде люди, и в каторге они не отказываются от привычек, нажитых на воле. Значит, и праздники там проходят приблизительно тем же порядком, какой принят у нашего простонародья. Но я постиг все это не сразу, поэтому первый праздник, который мне пришлось встретить в остроге, поразил меня особенным, я бы сказал, благообразием. Самые шумные и беспорядочные из арестантов вели себя необыкновенно чинно. Не слышно было ни ругани, ни ссор; люди, одетые во все лучшее, ходили из казармы в казарму и поздравляли друг друга. Когда явился священник, его с величайшим почтением провели по всем казармам, чтобы он всюду справил свою службу.

Я был просто потрясен благопристойностью каторжников. Но едва священник удалился, как немедленно появились пьяные, начались свары и столкновения.

Вы, конечно, спросите, откуда взяться пьянству в остроге? На это я опять скажу: люди и в остроге не отступаются от привычек, нажитых ими на воле. Вино в каторгу доставляется хотя и с препятствиями, но в любом количестве. Каторжник считает священным долгом накопить деньги к празднику, чтобы уж потом развернуться и загулять, как они говорят, на весь капитал.

Деньги достаются в каторге чрезвычайно трудно. Казенную работу там делают бесплатно, но у каждого арестанта обязательно имеется какое-нибудь собственное "рукомесло". Платят за "рукомесло" смехотворно мало, однако каторжник старается разжиться деньгой, потому что деньги для него - это отчеканенная свобода.

Когда в кармане у арестанта звенят монеты, он чувствует себя почти полноправным человеком. Поэтому арестант жаден к деньгам до судорог, до помраченья рассудка. Но и при таком значении монеты арестант, гнувший спину в течение нескольких месяцев, непременно пропьет заработанное при первом же удобном случае. А случай всегда приурочивается к празднику.

Вы без труда поймете, во что превращается острог, когда двести пятьдесят или триста бриганов напьются до скотского состояния. На второй день пасхи наша казарма сделалась настоящим адом. Я сбежал, буквально сбежал и почти все время скитался около острожного тына. Но заниматься до бесконечности пересчитыванием бревен частокола все-таки нельзя: под вечер пришлось вернуться на перекличку.

Тут мне сразу довелось наткнуться на самую безобразную драку, или, вернее, на дикое избиение одного человека целой сворой совершенно озверелых негодяев. Зрелище было такое, что у меня даже помутилось в глазах. Именно в этот момент подошел шляхтич Мирецкий и сквозь зубы процедил сердитую фразу о бриганах.

Мое место было у окна с железной решеткой. Я потихоньку лег на нары и попытался занять мысли чем-нибудь посторонним. Но это мне совсем не удавалось.

Момент, скажу вам прямо, был страшный. Мне приходилось решать, могу ли я выдержать такое существование. Я знал, что мне надо выжить во что бы то ни стало, и в то же время осуждал в себе эту подлую, прямо кошачью живучесть. И тут мне вспомнились слова, которые однажды я слышал от Белинского.

Он сказал эти слова по поводу моих "Бедных людей". Утверждал он такую мысль, что от человека при дисгармоническом устройстве нынешнего общества нельзя требовать гуманности с христианскими подставными ланитами.

- Подставными ланитами... в каком смысле? - пошевелился на диване Врангель, и в голосе его послышалось недоумение.

- Я поясню, поясню, - заторопился Достоевский. - Вы, конечно, помните евангельский текст: "Аще..." Нет, скажу своими словами. Ежели кто ударит христианина по левой щеке, то да подставит христианин правую щеку... Заповедь совершеннейшей кротости. Белинский ее не принимал. Он не мог не видеть, что в нынешнем обществе эта заповедь только бы укрепила захваченное кучкой обидчиков подлое право ежечасно и ежеминутно заушать бесчисленные множества угнетенных и обиженных. Стало быть, говорил в том смысле, что нельзя с кротким смирением принимать зло, лежащее в основе всего нынешнего общественного существования. Для меня мысль эта не была новой, я сам проводил ее в первой же своей повести, - "Бедные люди" оттого, может быть, так и понравились Белинскому. Но в каторжной казарме, в час страшнейшего разгула заклейменных личностей, давняя и много раз обсуженная мысль повернулась для меня совершенно по-новому. Я тогда примерно так рассудил... Человек принужден ко злу самим устройством общества, а коль скоро общество постаралось испакостить добрую природу вот этих до злодейства одичавших существ, то у меня не может и не должно быть ненависти к ним.

Я, конечно, передаю сейчас только приблизительный очерк тогдашних моих рассуждений. Все это куда сложнее происходило, и я не так уж просто и не так уж скоро пришел к решению не отделяться от каторжников из простонародья. Нужны были некоторые усилия для того, чтобы я был принят в каторжное, если можно так выразиться, общество. Это мне все-таки удалось, и я хорошо был вознагражден... Потому что получил счастливую и - прямо скажу - утешительную возможность то и дело открывать под грубой корою каторжников золото характеров сильных, глубоких, порою даже и прекрасных.

О том, насколько я вошел в каторжную среду, вы можете судить вот по какому факту. Однажды, когда я с бубновым тузом на спине шагал в артели арестантов, маленькая девочка на улице пошепталась с матерью, а потом робко подошла ко мне и подала грошик. До сих пор помню, как она дрожащим голоском сказала:

"Прими, несчастненький!"

Достоевский смолк, будто задохнувшись от недостатка воздуха, и Врангель почувствовал, что ему тоже не хватает воздуха. Он сидел, не смея шелохнуться, и слушал.

- Каторга, - опять заговорил Достоевский, - была для меня важнейшей, хотя и нелегкой школой. Там я научился народу. Именно так: научился народу...

Последнюю фразу он произнес тихо, с таким нажимом, будто возвестил невесть какую значительную тайну.

Врангель только от полной растерянности решился подать реплику:

- Я не думаю все-таки, что народ должно изучать в остроге! Вспомним Тургенева...

- Тургенева! - голос Достоевского взлетел до самых высоких, почти что визгливых нот. - Тургенев - талант превосходный. Быть может, самый крупный талант во всей нынешней литературе. Его "Записки охотника" прелесть как хороши! Я, когда вышел из острога, первым делом набросился на эти записки и прочел с наслаждением. Хотя и чувствовал, неотступно чувствовал, от первого до последнего рассказа, что у него свет на всю картину ровным пучком ложится, не создавая рембрандтовских глубоких теней, в которых, на мой взгляд, как раз и заключается вся художественная суть. Но мы сейчас говорим не о художестве, а о познании народа. Нельзя изучать мужиков, оставаясь барином...

Тургенев же, когда он бродит с ружьем по разным лесам и рощам и вступает в разговоры с разными мужиками и бабами, все-таки остается барином.

Он, конечно, барин обходительный, гуманный, но перед ним народ не захочет и не посмеет раскрыться полностью. Это мое твердое убеждение, и оно основано на том, что я около четырех лет жил в самой гуще народа. Да, жил, делил с ним хлеб, лежал бок о бок на одних нарах, дышал одним и тем же мефитическим воздухом каторги. Тамошний народ передо мной не таился.

Вы, может быть, думаете, что каторга - это только отбросы народа, а не самый народ. На это я прямо скажу: нет, ни в коем случае нет! Каторжники - вот мой твердый вывод - ничем в большинстве своем не хуже тех, что ходят на воле, по ту сторону острожного частокола. В каторге не так уж часто встречаются преступники по призванию или злодеи по профессии, - значительное большинство арестантов состоит из людей, которых привело в острог преступление, совершенное или в минуту запальчивости, или от рокового стечения обстоятельств.

Позвольте отойти немного в сторону.

В Омске я имел случай познакомиться с дочерью декабриста Анненкова, Ольгой Ивановной Ивановой. От нее я слышал немало смешных рассказов о чудачествах ее бабки Анны Ивановны Анненковой, которую в Москве прозвали "la reine de Golconde". Эта голкондская королева владела несметными богатствами и удивляла своими сумасбродными прихотями решительно всю Москву. Например, она никогда не ложилась в постель, а спала в каком-то особенном кресле, окруженная девушками из дворни. Они должны были всю ночь разговаривать вполголоса. Как только девушки умолкали, старуха немедленно просыпалась и отправляла крепостных "фрейлин" под кнут. При ней, кроме того, находилась особая женщина, чья служба заключалась в том, что она обширным своим задом согревала кресла, прежде чем туда сядет старуха.

Прихоти, как видите, дикие, но еще сравнительно невинные. Существуют тысячи барских домов, где сотни тысяч, а может быть, и миллионы крепостных страдают от прихотей еще более диких.

Человек есть существо ко всему привыкающее, - это я знаю твердо. Но привычка иногда перестает действовать, и человек срывается. Я знавал на каторге немало крепостных, которых самые обстоятельства подневольного состояния побудили поднять руку на барина. Были в каторге страшные злодеи, но еще больше было смирных людей. Например, таких, что решились на убийство, защищая от сладострастного безобразника честь своей жены, дочери, сестры. Их-то, конечно, нельзя сопричислить к разбойникам.

Но, помимо таких невольных преступников, в каторге были даже и настоящие праведники - страдальцы отвлеченной идеи. Да, страдальцы, готовые вытерпеть ради своих убеждений любые, пусть даже самые тяжкие, муки.

Из таких страдальцев особенно мне запомнился один старичок, ветковский старообрядец. Он был такой седенький и такой благообразный, что при взгляде на него невозможно было даже и мысли допустить о каком бы то ни было преступлении. Но с точки зрения закона он был преступник капитальнейший, потому что, будучи старообрядцем, сжег в своей слободе церковь, правительством построенную с целью обращенья в православие тамошних сектантов. Свой поступок он считал совершенно естественным, а наказанье принял как возвышенную муку за веру. У себя в слободе он оставил порядочное дело и добрую, дружную семью. У него не оставалось надежды увидеть когда-нибудь родных, и это его мучило, конечно. Но не настолько мучило, чтобы он потерял покой. Совесть его, как видно, была чиста и душа спокойна. Пожалуй, я ни у кого не видел таких добрых и ясных глаз, как у этого старика. Арестанты любили его и считали почти что за святого. И они были правы. Со своей стороны я мог бы засвидетельствовать, какие исключительно важные вещи разъяснились мне через этого...

- Простите! - прервал Достоевского Врангель. - Позволю себе спросить: вы пишете об этом? То есть о каторге?

- Бог с вами, Александр Егорович! - с внезапно прорвавшейся досадой воскликнул Достоевский. - Да как можно в теперешнем моем положении писать об этом?

- А что же, Федор Михайлович!.. Вы создали бы произведение необыкновенное и даже исключительное. Нечто вроде Дантова Ада, перенесенного в наше время.

- Дантова Ада! - повторил Достоевский, заметно оживляясь. - Это вы удачно... Действительно, вроде Дантова Ада. И, пожалуй, даже помрачнее! Потому что у Данта - только фантазия, а у меня - настоящий ад.

Он помолчал, помедлил и, будто преодолев какое-то препятствие, добавил с прежним оттенком укоризны:

- Но вы о моем положении забываете... Кто я сейчас? По имени солдат, по сути - каторжник. Другого разряда каторжник, только и всего. Доброжелатели мои хлопочут за меня и в Омске и в Петербурге. Допустим, им кое-что удастся. Допустим, я буду произведен в унтеры, а затем получу и офицерский чин. Вы думаете, это все? Нет, надо еще испрашивать отставки, и наконец - и это самое главное - надо добиваться, чтобы мне дали разрешенье печататься. Видите, тут кругов не меньше, чем в Дантовом Аду! И если я благополучно пройду все круги, если начну по-прежнему печататься, то - согласитесь сами! - нельзя же мне будет возобновить деятельность свою каторжным сочинением, в котором каждая строка вопиет о жестоком устройстве нынешнего общества... Эх, Александр Егорович! У меня, если хотите знать, даже и заглавие придумалось! "Записки из Мертвого дома" - мимо такого заглавия и пройти невозможно! Мне больше, чем кому бы то ни было, известно, как бы эти записки повернули всю судьбу мою. Да что там! Они не только помогли бы мне восстановить прежнюю репутацию, но и дали бы имени моему в литературе новое и совершенно особенное значение...

В глуховатом голосе Достоевского прозвенела такая жалостная, такая тоскливая нота, что Врангель схватил в темноте его руки и сжал их в своих похолодевших ладонях. Ответное пожатие было слабое и будто беспамятное.

Врангель смутился, выпустил руки Достоевского и, чтобы скрыть растерянность, потянулся к сигарному ящичку. Взяв сигару, он, однако, не решился зажечь спичку: в темноте легче было произносить и выслушивать признания, - он это понял.

Но оказалось, что главное уже было сказано: Достоевский успел овладеть собой, и голос его зазвучал по-прежнему ровно.

- Я о каторге многое записал, - медленно и как-то тускло проговорил он. - В остроге, конечно, нельзя было. Но по выходе из острога, пока готовили меня к отправке в семипалатинский гарнизон, в Омске я имел счастье целый месяц прожить в доме одного дружественно ко мне расположенного семейства. Там я тем только и занимался, что читал и записывал. Читал книги и журналы, пропущенные за пять лет тюрьмы, а записывал разные арестантские происшествия и случаи. Здесь, в Семипалатинске, тоже записывал. Это было необходимо, потому что без этого все пережитое непременно задушило бы меня, отравило бы всю кровь. Таким путем у меня набралось несколько тетрадей. Недавно я их перечел и с сожалением увидел, что дело надо отложить. Потому что там через все страницы проходит одна-единственная мысль: какие силы, какие таланты народные погибают в каторге!.. А самая каторга истолковывается так расширительно, что получается прямо политический памфлет. Вы сами понимаете, насколько это удобно при моем-то положении соваться с памфлетами! Вот и пришлось подальше запрятать тетради и взяться за другой сюжет.

- Позвольте, - полюбопытствовал Врангель. - Какой же это сюжет?

- Об этом после потолкуем! - уклончиво сказал Достоевский. - Даже чтение устроим, если будет угодно. Сейчас я хотел бы к моему фанатику возвратиться. Мне, повторяю, через него многое разъяснилось. Разъяснилось прежде всего то, что в русском человеке из простонародья надо уметь отличить красоту его от наносного варварства. Это - во-первых... Во-вторых, что мы, образованное сословие, ушли от народа и отгородились от него высоченной стеной. Второе открытие было для меня особенно важным.

Достоевский приостановился, помолчал и, вдруг понизив голос, заговорил с какой-то внушительной таинственностью:

- Вы моложе меня! Вы едва ли помните сорок восьмой год. Это было поистине роковое время. Был такой день, когда царь с депешами в руках вошел на бал к наследнику и, обращаясь к гвардейским офицерам, громогласно сказал: "В Париже революция! Седлайте ваших коней, господа!"

Царь был готов двинуть свою гвардию на Париж - так разгневали его французы. Но в обществе, в нечиновной его части, проявилось к этим событиям другое отношение. В Петербурге все тогда загудело. Кофейни на Невском прямо ломились от многолюдства. Часто можно было видеть, как добровольный чтец с листами "Пчелки" или "Ведомостей" в руках взгромождался на стул и во всеуслышание объявлял новости примерно такого свойства: "Министерство Гизо распущено. Колонны ремесленников ворвались в Тюильри. Линейные войска присоединились к инсургентам..."

Все зарубежные события подробно освещались тогда газетами. В публике открыто ходили парижские листки и брошюры, а окна книжных магазинов были украшены портретами членов Временного правительства. Я сам, собственными своими глазами, видел висевшую в витрине Юнкерса у Полицейского моста гравюру, на которой изображен был патриарх революции Дюпон де Л'Эр. Помню еще Ледрю-Ролдена, он был изображен у плуга и печатного станка, под сенью кипариса Свободы.

Все это волновало и кружило головы, и в редакциях, - я говорю о тех редакциях, куда был вхож, - решительней заговорили о новом обществе, о новом порядке. Говорили и о народе, потому что мы любили народ и думали о нем.

Мы любили его искренне, но - теперь-то я это вижу - любили несколько отвлеченно. Мы вместо нашего народа подставляли нечто воображаемое, нечто вроде парижской черни девяносто третьего года... Той славной черни, которая сперва разрушила Бастилию, а потом так отважно противостояла всем объединившимся против Франции европейским королям. Не знаю, почему так получилось, но получилось именно так: мы смотрели на свой народ с западной, можно сказать, точки зрения. На каждом шагу мы клялись именами Фурье и Прудона, а того не хотели понять, что мечта нашего народа, быть может, и не укладывается в чужеземные мерки. Мы неотступно смотрели на Запад и оттого...

- Позвольте! - вдруг встрепенулся Врангель. - Вы, значит, считаете, что общество наше должно отвернуться от Запада и от западных идей?

- Западные идеи! - подхватил Достоевский, и голос его опять зазвенел. - Западные идеи я непосредственно от Белинского перенял. Впоследствии мы с ним разошлись, он меня невзлюбил, и в последний год его жизни я к нему не ходил, хотя страстно принял все учение его. Настолько страстно, что и в Петропавловской крепости - поверьте мне - духом не пал и перед судьями не смирился. Мне тогда думалось, что все общественное неустройство непременно выправится, когда восторжествует тройственная ассоциация работы, капитала и таланта. В доме Петрашевского столько было говорено об этом... Но каторга на многое мне открыла глаза, в том числе и на знаменитую ассоциацию. Там все в открытую проявилось, с резкой наглядностью. Тот же капитал взять... Я говорил вам об антрепренерах, - они содержат в остроге тайные шинки, и если б вы позволили мне прибегнуть сейчас к карикатуре, то я бы так сказал: эти шинкари представляют капитал в каторге.

Не торопитесь с возражениями. Я знаю, что человека, обязанного ходить в каторжной одежде, человека, у которого капиталу всего тридцать два рубля, смешно называть капиталистом. Но мы решились прибегнуть к карикатурному упрощению, - стало быть, количество целковых для нас не имеет значения. Тут идея капитала важна, она, как и многое другое, в каторге с резкой наглядностью проявляется.

Вы бы только послушали, как острожный хозяйчик с наемниками разговаривает. У него немало наемников. Один вино с воли проносит, другой майданом правит, третий майдан сторожит. Майдан - это что-то вроде картежного клуба в тюрьме. Карточная игра ночью происходит, и антрепренер на случай появления тюремного унтер-офицера обязан выставлять сторожа. Тому только пятак дадут, он за пятак всю ночь на морозе торчит, и горе ему, если он унтера проворонит! "Деньги брал, а служить не хочешь!" - скажет антрепренер и непременно съездит сторожа по шее... И все найдут, что это так и должно быть.

А талант, в нашем случае шулер на майдане, - он перед хозяином тоже на задних лапах стоит. Получается занятное, хотя, повторяю, карикатурное, воспроизведение тех отношений, какие существуют и за пределами острога, в так называемом цивилизованном обществе... Не спорьте, не спорьте, Александр Егорович, до каторги, на воле, как у нас говаривали, я все это на своей шкуре испытал. Полностью понял в каторге, а испытал раньше...

Потому что я тоже был тружеником и мне тоже приходилось иметь дело с антрепренерами. Мои антрепренеры были люди цивилизованные и в шею меня не толкали. Но они говорили то же самое, что и каторжные хозяйчики говорят, только в более вежливой форме: "Что же это вы манкируете? Нет, раз уж деньги взяли, так извольте отработать..." И я отрабатывал и, отрабатывая, до того умучивался...

- Простите! - прервал Достоевского Врангель. - Кажется, возвратился Адам...

предыдущая главасодержаниеследующая глава



© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2015
При копировании материалов просим ставить активную ссылку на страницу источник:
http://f-m-dostoyevsky.ru/ "F-M-Dostoyevsky.ru: Фёдор Михайлович Достоевский"