Мужчина, самый лучший, в
иные минуты, с позволенья
сказать, ни более ни менее, как
дубина...
Из писем Достоевского
В доме Степанова освещена только хозяйская половина. Врангеля, стало быть, нет. Достоевский, топая озябшими ногами, забегает на всякий случай в сени и барабанит в дверь. Врангель откликается.
- Очень хорошо, что вы догадались прийти, - говорит он из темноты. - Я уж собирался Адама к вам посылать.
- А почему вы без света сидите? - спрашивает Достоевский.
Врангель вяло объясняет, что Адам отправился за почтой, ему же самому не захотелось искать свечей. Достоевский раздевается и проходит в комнату. Он уже свыкся с темнотой и успел разглядеть или, вернее, догадаться, что Врангель сидит на диване, закинув руки за голову.
- Вы нездоровы, Александр Егорович? - участливо осведомляется гость.
Врангель отвечает, что он здоров, но только расстроен и грустен с утра.
- Ну, в ваши-то годы не приходится грустить, - говорит Достоевский и, нашарив рукой кресло, осторожно садится.
Он и в самом деле уверен, что человек в возрасте барона и при его блистательном положении не может иметь причин для слишком серьезной печали. Но Врангель думает иначе.
- Вы забываете, Федор Михайлович, - с обычной своей рассудительностью говорит он, - вы забываете то обстоятельство, что я всю жизнь прожил в семье, а теперь впервые встречаю праздник за несколько тысяч верст от родных.
В голосе его приметно некоторое дрожание. Кажется, барон обижен слегка. Достоевский с искренней готовностью приносит извинения и с преувеличенным усердием начинает набивать трубку.
Врангель зажигает спичку, и в мгновенной ее вспышке Достоевский видит, что лицо у барона бледное и, пожалуй, немного заплаканное.
"Господи, какой он еще мальчик!" - думает Достоевский, беззлобно улыбаясь в темноте. Ему хочется как-нибудь утешить барона, потому что он отлично понимает: праздник на чужбине действительно обостряет тоску. В такие дни человек поневоле предается унынию и начинает ворошить старые воспоминания. Это неизбежно. Он и сам сегодня усердно перебирал прошлое... Занятие невеселое и даже мучительное. А для барона оно, пожалуй, и еще мучительней, потому что ему - это по всему видно - славно жилось в родительском гнезде, из которого он вывалился таким желторотым птенчиком. Нет, надо его утешить. Но как?
Озаряемый кратким мерцаньем трубки, Достоевский прислушивается к шуму, доносящемуся с хозяйской половины, и размышляет о том, что нынче во всех домах одинаково.
Врангель первый прерывает молчание:
- Знаете, я до вашего прихода тем занимался, что припоминал стихи Бенедиктова, написанные на отъезд Гончарова.
- На отъезд Гончарова? - с удивлением спрашивает Достоевский. - Но куда же мог отъехать Гончаров?
- А я разве не говорил вам? - удивляется в свою очередь Врангель. - Да теперь уже третий год пошел, как Гончаров находится в кругосветном плаванье.
Гончаров? В кругосветном плаванье? Нет, этому верить нельзя. Человек написал сон Обломова, изобразив в этом сне чуть ли не собственное детство, - и вдруг кругосветное плаванье! Да ведь он домосед закоренелый, он флегматик от рождения, откуда же такая дикая решимость?
Врангель не знает, откуда такая решимость. Ему только известно, что Гончаров совершает кругосветный вояж в свите Путятина, вице-адмирала и генерал-адъютанта его величества. Что же касается стихов Бенедиктова, то он, Врангель, припомнил их почти что полностью и, если угодно, может прочесть.
Барон откашливается и под топот шумной сибирской пляски, сотрясающей весь дом, с театральным пафосом выговаривает:
И оснащен и замыслами полный.
Уже готов фрегат твой растолкнуть
Седых морей дымящиеся волны
И шар земной теченьем обогнуть.
И ты свершишь плавучие заезды
В те древние и новые места,
Где в небесах другие блещут звезды,
Где свет лиет созвездие Креста.
- Дальше я забыл, - прерывает чтение Врангель. - Но конец помню. Конец вот какой:
Лети!.. И что внушит тебе природа
Тех чудных стран, - на пользу и добро
Пусть передаст в честь русского народа
Нам твой рассказ и чудное перо...
Да, это Бенедиктов. Бесспорный, подлинный Бенедиктов. Врангелю понравились стихи, это вполне понятно. Но любопытно, как отнесся к поэтическому красноречию Бенедиктова сам виновник событий, то есть Гончаров?
- Этого я не знаю, - сказал Врангель, извлекая из ящика сигару, - этого я решительно не знаю, хотя обстоятельства отъезда Гончарова известны мне до мелочей через дядю моего, барона Корфа. Дядюшка Корф, - я как-то говорил вам о нем, - пользуется личным расположением великого князя Константина Николаевича и вследствие этого имеет некоторое касательство к делам Морского ведомства. Когда встал вопрос о причислении Гончарова к свите вице-адмирала Путятина, дядюшка Корф энергичнейшим образом начал хлопотать в пользу нашего знаменитого писателя, а так как дядя был не единственным доброжелателем Гончарова, то дело с прикомандированием решилось чрезвычайно успешно. Но слушайте, что произошло дальше...
Врангель раскурил сигару и, освещенный красноватым ее мерцаньем, чопорно и важно выпрямился на диване. Столичные воспоминания, как видно, подействовали на него ободряюще. Самый голос его вдруг переменился, наполнившись той особой значительностью, с какою он всегда говорил о дворе и о высшем чиновничестве Петербурга.
- Итак, слушайте, что произошло дальше... Когда дело оказалось вполне уже слаженным, Гончаров вдруг усумнился в своей пригодности к морскому путешествию и на этом основании стал искать обратного хода. Решения его менялись с необыкновенной быстротой. Ежели сегодня от него слышали "я еду", то завтра он говорил прямо противоположное. Друзья и доброжелатели утомились от этих бесконечных колебаний и пошли в конце концов на очень несложную хитрость, а именно: устроили в честь Гончарова обед и на обеде выпустили со стихами Бенедиктова. После этого Гончарову ничего не осталось, как выехать в порт. Таким образом, все решилось от стихов Бенедиктова.
Врангель на мгновение смолк и уже другим голосом, торжественным и декламаторски-приподнятым, медленно произнес:
Где в небесах другие блещут звезды,
Где свет лист созвездие Креста...
Достоевский с трудом удерживался от смеха, воображая плотненькую и такую штатскую фигуру Гончарова на палубе военного корабля, на которую "свет лист" какое-то там созвездие. Нет, это все-таки зрелище для богов!..
Врангель между тем не умолкал.
- Вы и представить не можете, - смутно, как бы сквозь вату, слышал Достоевский, - вы и представить не можете, какое действие произвели на меня великолепные стихи Бенедиктова. Я завидовал спутникам Путятина и особенно Гончарову, к которому обращены эти стихи. По правде говоря, я считал, что он совершенно не заслуживает такого великодушного дара. Самая его попытка отказаться от путешествия, за которое ваш покорный слуга готов был отдать десять или пятнадцать лет жизни, представлялась мне чудовищной ошибкой. Обиднее же всего было то, что при наличии протекции, на какую я имел право рассчитывать, у меня были шансы получить место, почти насильно навязанное Гончарову. После недолгого размышления я обратился к отцу с просьбой устроить мое зачисление в свиту Путятина. Но отец только рассмеялся и резонно напомнил, что я еще не окончил лицея. Мне пришлось со стыдом удалиться в мою школярскую комнату, и там я целую ночь провел в слезах жгучей досады на судьбу, не позволившую мне родиться на два иль на три года раньше.
Но отец был прав, - в конце концов надо было согласиться с основательностью его доводов. Я постарался обуздать свои чувства, и это мне удалось. Не сразу, но удалось. Отец, однако, не выбросил из памяти нашего разговора. В нынешнем году, едва я разделался с лицеем и прослужил несколько месяцев в министерстве юстиции, он позвал меня к себе и спокойно объявил, что теперь я смогу удовлетворить свою склонность к путешествиям. Оказывается, он выхлопотал для меня должность областного стряпчего в Семипалатинске. Вы, конечно, понимаете: я не мог отказаться. Так или иначе, но экспедиция Путятина обошлась без вашего покорного слуги, а ваш покорный слуга очутился здесь.
Врангель сокрушенно вздохнул и, чуть помолчав, опять возобновил свой монолог. Он говорил о том, что при отъезде его в Сибирь отец, равно как и дядюшка Корф, не преминули указать ему на те преимущества, какие сравнительно высокая должность областного стряпчего открывает для начинающего карьеру молодого чиновника. То же самое сказали в Омске разные лица, которым он должен был представиться при своем проследовании к месту службы.
Первым из них был генерал-губернатор Гасфорд. Направляясь к нему, барон рассчитывал на самый радушный прием, потому что Гасфорд лично знал старого Врангеля. Но генерал-губернатор встретил барона чрезвычайно холодно и даже не подал руки, а только покосился и сердито сказал: "Сюртук у вас на три вершка длиннее против установленной формы, - faites le couper"1.
1 (Обрежьте его (франц.).)
На этом аудиенция кончилась. Врангель отправился к следующему по старшинству омскому чину, к военному губернатору Киргизской области генерал-майору Фридрихсу.
Этот оказался монстром в несколько ином роде. Он, в отличие от Гасфорда, почти что по-родственному обласкал Врангеля и, между прочим, посчитал необходимым доверительно сказать о себе, что принимает доклады стоя, во время игры на флейте, а поступающие к нему казенные бумаги приказывает взвешивать на безмене, чтобы твердо и точно знать, сколько пудов бумаг приходится ему прочитывать в месяц.
- Именно так, - внушительно повторил Врангель. - Доклады принимает, играя на флейте, а казенные бумаги взвешивает на безмене.
Он засмеялся, выпустил тающее колечко дыма и, полюбовавшись причудливым его полетом, смутно видимым при вспышках сигары, настойчиво добавил:
- Не думайте, что я преувеличиваю. На первый взгляд, генерал Фридрихе всего только старый чудак. Но после свидания с ним я был испуган значительно сильнее, чем, например, после свидания с разбойником Кореневым. Этого ужасного человека я, проезжая через Тобольск, видел в тамошнем остроге. Он, должен вам сказать, настолько опасен, что его, как зверя, держат прикованным к стенке...
- Значит, его так и не спустили с цепи? - неожиданно спросил Достоевский.
Глаза Врангеля блеснули в темноте.
- А вы что ж... вы его знаете?
Достоевский спокойно подтвердил, что видел Коренева пять лет назад, когда, в ожидании отправки на Омскую каторгу, сидел вместе с Дуровым в Тобольском пересыльном остроге.
Врангель торопливо пригасил сигару, отчего в комнате сделалось совсем темно. Только теперь понял он, как смешон был, жалуясь на свои мелкие невзгоды человеку, четыре года проведшему на каторге. Но любопытство в нем совладало с мгновенным смущением.
- Федор Михайлович, - осторожно сказал он, - я много о вас думал и все-таки оказался не в состоянии понять: как умудрились вы столько лет прожить среди этих грабителей и убийц, к которым у вас, человека гуманного и образованного, могло быть только отношение гадливости и бесконечной ненависти?
Выговорив свой вопрос, Врангель вдруг почувствовал, что сердце его падает, а щеки горят.
Достоевский засмеялся и, явно кого-то передразнивая, с подчеркнутой издевкой произнес: