Зажмурив белесые глаза, растрепанный, болезненно-бледный, он лежал прямо на полу и пел непонятную песню, в которой повторялись одни и те же слова.
Сначала шло "ай-ван-тан-ту". Продержавшись некоторое время на низких нотах, он подымал на октаву выше и с безнадежным отчаяньем заканчивал:
- Ту-у-опи-и-лу-у!
После "пи-и-лы" опять переходил на басовые ноты, и песня возвращалась к началу.
Все это могло означать одно - что Врангель куда-то уехал: Адам решался предаваться музицированию и пьянству только во время длительных отсутствий барина.
Но куда все-таки провалился Врангель?
Адам не слышал, не понимал иль не хотел понимать вопросов, он все тянул и тянул свою бесконечную "пилу".
Махнув на него рукой, Достоевский решил все узнать у Степановых и пошел на хозяйскую половину.
Сонная кухарка впустила его на кухню, а потом провела в столовую. Сказав, чтоб он подождал здесь, она пошла доложить хозяину.
Достоевский безо всякой цели стал шагать из угла в угол. Затея Марьи Дмитриевны чрезвычайно его тревожила, - он досадовал и на Врангеля, уехавшего так не вовремя, и на Марью Дмитриевну, запретившую ему обращаться к Пошехонову. У кого же, как не у Врангеля и Пошехонова, можно просить совета в этом ненадежном деле?
Тут внимание его привлеклось к темноватым олеографиям, висевшим в межоконном простенке. Он приблизился, - одна олеография изображала эпизод из египетского похода Наполеона, другая - прощание его с гвардией у дворца в Фонтенбло. Пирамиды были начертаны с геометрической правильностью. Наполеон сидел на белом коне, обращаясь к однообразно-нарядным войскам: "Сорок веков смотрят на нас с высоты этих пирамид..."
Это был тот самый эпизод, что всегда и больше всего волновал его в непостижимой биографии ненасытнейшего из всех завоевателей.
Он стал приглядываться к подробностям и внезапно заметил необыкновенное сходство Наполеоновых глаз с глазами его коня. Что это такое было?
Он не успел проверить своего наблюдения, потому что за спиной тяжко хлопнула дверь.
С трудом подавив смущение, он поздоровался с вошедшим Степановым и спросил о Врангеле.
Степанов сказал:
- Господин барон уехамши! - и тут же пояснил, что Врангель отправился на Локтевский завод и что вернется он не раньше завтрашнего утра.
Сразу помрачнев, Достоевский поклонился и хотел уже уйти, но Степанов схватил его за руку и оживленно затараторил:
- Э, нет, так нельзя! Пожалуйте, пожалуйте ко мне в кабинет, там у меня сидит один человечек. Только что он про вас спрашивал.
Не выпуская руки Достоевского из своей маленькой и пухленькой ручки, Степанов повлек его к двери.
Быстренький, кругленький, он действовал так ловко, что Достоевский перестал сопротивляться и дал ввести себя в какое-то темноватое помещение, в котором стояла кровать красного дерева с пышной горою подушек и массивный туалет с зеркалом в аляповатой раме.
Перегородка, тоже разделанная под красное дерево, отгораживала в помещении небольшой закуток, служивший, очевидно, в качестве кабинета.
С видом торжествующего фокусника Степанов подвел Достоевского к этому закутку и распахнул дверь.
Сбоку от стола, лицом к вошедшим, сидел офицер в артиллерийской форме.
Офицер поднялся, шагнул навстречу и, приметно заикаясь, сказал:
- Б-был у ва-ас - не з-застал... С-собирался опять з-зайти. В-вы поз-зво-лите?
- Не стыдно ли спрашивать? - с упреком произнес Достоевский. - Да я счастлив буду!
- А изволили упираться! - смеясь сказал Степанов.
- Откуда же мне было знать, что у вас тут Вячеслав Владимирович? Я избегаю незнакомых и...
Не закончив фразы, Достоевский обернулся к Обуху.
- Мы вас, Вячеслав Владимирович, домой раньше, как к лагерю, не ждали!
- На два дня приехал, - чисто и уже без малейшего затруднения отозвался Обух. - Завтра уезжаю.
- И опять на Балхаш?
- Опять на Балхаш.
- Значит, опять за тиграми?
- Да, за тиграми.
- Что же мы стоим? - вмешался в разговор Степанов. - Садитесь, милости просим! В ногах правды нет.
Он подвинул Достоевскому кресло. Обух вернулся на свое место.
- Ну, вот и славно! - сказал хозяин и уселся на краешек стола.
Достоевский внимательно оглядел Обуха. Он был все тот же - милейший поручик Обух, рыцарь девственной Дианы, как они с Врангелем звали его между собой.
Все в этом человеке нравилось Достоевскому: и широкие плечи, и обветренное лицо, и серые, излучавшие доброту глаза, и, наконец, молчаливая необщительность, за которой скрывалась застенчивость твердого и цельного характера. Не будучи близок с ним в той мере, в какой он близок был с Врангелем, Достоевский с первой же минуты знакомства потянулся к молчаливому Обуху: так, может быть, больное тянется к здоровому и слабое к сильному.
Но упорное разглядывание стало наконец неприличным, и Достоевский посчитал нужным спросить, удачна ли была охота, ради которой поручик так долго пропадал в степи.
- Я потом расскажу, - ответил Обух, улыбаясь тихой улыбкой, отчего все лицо его сделалось каким-то светлым и по-детски застенчивым. - Расскажу! Только дайте дела покончить... с господином Степановым.
- Но я, наверно, помешал? - поспешно вскочил Достоевский.
- Нисколько, - возразил Обух. - Нам самая малость!..
Степанов, заставляя Достоевского сесть, тронул его за плечо и с торопливой готовностью присоединился к поручику:
- Правда, господин Обух, совершенная правда!
Через четверть часа он уже прощался с гостями.
Стоя в дверях и суя пухленькую ручку, он сокрушенно говорил:
- Коня, господин поручик, из одного уваженья отдаю. Такого коня не сыщете во всем сибирском корпусе. Ежели спрашивать будут, чей да откуда, вы уж, сделайте милость, скажите, что, дескать, куплен у Степанова.
Обух поклонился и легонько подтолкнул Достоевского.
Они вышли.
В сенях было темно.
Ощупывая стены, они прошли мимо квартиры Врангеля. Завывание чухонского слуги донеслось до них. Обух спросил:
- Адам?
Достоевский так же коротко ответил:
- Адам.
И, засмеявшись, прибавил:
- Финский соловей!
Так, смеясь, они выбрались наружу.
День уже был на исходе, лучи солнца косо стелились вдоль улицы.
Достоевскому вспомнился Петербург. Он любил раннюю весну в этом городе и косые лучи солнца над мрачными громадами домов...
Но сейчас было не до воспоминаний: поручение Марьи Дмитриевны осталось невыполненным, и, шагая подле Обуха, он мучительно раздумывал: сможет ли этот человек заменить рассудительного Врангеля?
Решив, что Обуху вполне можно довериться, он с лихорадочной поспешностью стал рассказывать о затее Марьи Дмитриевны.
Обух некоторое время молчал, потом, сильно заикаясь (что всегда с ним случалось в минуты волненья), коротко и сердито отозвался:
- С-свинья Ордынский! Он ее з-замытарит!
Заключение поручика об этом деле совпадало с заключением Достоевского, но он тотчас же переметнулся на сторону Марьи Дмитриевны и с жаром стал развивать план кампании против сутяги казначея.
Обух слушал его, не прерывая, и вдруг показал на дом с желтым крылечком:
- Моя квартира. З-зайдем!
Крылечко, как и все почти крылечки в этом городе, соединялось с сенями длинным коридором. В сенях было два входа - один к хозяевам, другой на "чистую половину".
Здешние офицеры и чиновники, ежели им доводилось жить на частных квартирах, неизменно занимали у обывателей так называемую чистую половину.
Как правило, "чистая половина" составлялась из прихожей и двух не очень больших комнат, разделенных оштукатуренными или же просто дощатыми перегородками.
Квартира поручика Обуха не была в этом смысле исключением, и оригинальная личность ее хозяина сказывалась только во внутреннем убранстве.
При входе бросался в глаза охотничий рог и большой, оплетенный зеленой сеткой ягдташ. Тут же в прихожей стояла покрытая ситцевым одеялом кровать денщика, над нею, вперекрест с длинным кинжалом, висело тщательно начищенное ружье. К обыкновенному казарменному запаху здесь примешивался какой-то другой, чрезвычайно терпкий запах - не то зверинца, не то собачьей конуры.
В следующей комнате поражала своей невзыскательностью мебель. Она состояла из грубо сколоченного стола, старого плетеного диванчика и нескольких плетеных же стульев. На венецианском окне, занимавшем почти всю переднюю стену и выходившем прямо на улицу, не видно было не только гардин, но даже и грубого шнура для самой простой занавески.
О пристрастиях и вкусах хозяина нельзя было бы составить ни малейшего представления, если б три остальные стены не ломились от избытка вещей.
Гостиная, куда Обух ввел Достоевского, была одновременно и столовой.
Перегородка, отделявшая эту комнату от прихожей, ярко пестрела чучелами птиц, расставленными на тщательно окрашенных полках. На противоположной стене топорщилась целая роща рогов различной величины и формы. На второй перегородке все пространство, за исключением ведущей в соседнюю комнату двери, было увешано гравюрами с изображениями коней.
Усадив гостя на плетеный диванчик, Обух удалился за эту перегородку.
Дверь осталась отворенной. Достоевский не мог не заметить, что вторая комната, исполнявшая назначение не то кабинета, не то спальни, не превосходит по своей величине самого обыкновенного чуланчика. Разостланная на полу шкура тигра, еще в прошлом году привезенная поручиком с Балхаша, оставляла место только для невысокой оттоманки и для маленького круглого столика, на котором поверх стопки книг и журналов стоял дорожный ларец.
Поручик снял ларец и, щелкнув мелодически прозвеневшим замком, начал что-то искать среди шелестящих бумаг.
Достоевский с видом добросовестного исследователя принялся разглядывать чучела.
Оперенье на мертвых птицах поблекло, но все еще было красиво. У одних чучел преобладали сизовато-зеленые тона, у других - коричнево-серые, у третьих - пестренькое с красным. Стена переливалась яркими цветами радуги, и Достоевский только теперь понял рыцаря Дианы, принимавшего из-за живого блеска этой красы все невзгоды охотничьих скитаний.
Но вот замок прозвенел во второй раз, и поручик с пачкой ассигнаций в руке вышел к Достоевскому.
- От-д-дайте! - сказал он, протягивая ассигнации. - Д-ля девочки.
Достоевский покраснел и, не глядя на Обуха, пробормотал, что она, пожалуй, не согласится принять. (Он, конечно, подразумевал не девочку, а Марью Дмитриевну, но от растерянности не пояснил этого.)
Поручик тоже залился краской и с видом человека, старающегося поскорее избавиться от неприятного дела, сухо, почти сердито повторил:
- От-д-дайте! С-скажите, что взаймы... В-все равно! Можете от себя отдать!
Достоевский немного помедлил и молча принял деньги.
Обух сразу повеселел.
Выхватив из кармана письмо, он протянул его Достоевскому и обычным спокойным тоном сказал:
- Это вам!
Достоевский, глянув на конверт, удивленно воскликнул:
- От Анненковой? От Прасковьи Егоровны? Так вы что же - на Балхаш иль в Омск ездили?
- На Балхаш и в Омск, - безучастным эхом отозвался Обух.