БИБЛИОТЕКА

КАРТА САЙТА

ССЫЛКИ

О ПРОЕКТЕ





предыдущая главасодержаниеследующая глава

Раздумье над романом

   Я написал эту вещичку в
Сибири, в первый раз после
каторги, единственно с целью
опять начать литературное поприще 
и ужасно опасаясь цензуры...

Из писем Достоевского

Не видеться, не бывать, не мучить себя понапрасну...

Он сказался больным и не пошел в батальон.

С угрюмой мрачностью человека, принявшего крайнее решение, он затворился в своей скверной комнатенке и вынул из ящика, освобожденного от колониальных товаров, донельзя истрепанную рукопись.

Это значило, что отныне у него осталась только одна страсть - страсть к писательству.

- У меня есть талант, - бормотал он, раскладывая рукопись на столе. - У меня есть талант, и ты, мой дружочек, еще услышишь обо мне...

Он решил оценить свою работу глазами стороннего человека и внимательно - в который уж раз! - стал просматривать страницу за страницей.

Начало романа показалось вялым. Но разговор полковника с мужиками на темы из космографии был так выразителен, что неблагоприятное впечатление рассеялось. Дальше, однако, он опять стал хмуриться и все чаще и решительней перечеркивал неудачные строки, надписывая мелкую вязь исправлений сверху и сбоку, на узких полях рукописи.

Так он добрался до главы, в которой приезжий племянник вводится в дом полковника.

Тут авторская уверенность опять в нем усилилась. Причиной этого был милейший полковник: манеры, речь, характер его наметились так резко, что казались выхваченными прямо из жизни.

Человек чистейшего сердца, полковник деликатен до такой степени, что позволяет третировать себя не только сумасшедшей маменьке, но и последней из ее приживалок.

Однако он не может допустить, чтобы такому же третированию подвергся юный племянник. Маменька, равно как и приживалки, встречают племянника презрительным молчанием, полковник, стараясь заполнить зловещую пустоту этого молчания, пускается в учено-возвышенные разговоры.

Но он не украшен талантом диалектика, а так как его бесцеремонно обрывают, он то и дело стушевывается и не доводит до конца ни одной темы.

Но вот он счастливо нападает на безобидный предмет - на восхваление достоинств своего бывшего начальника. Обрадованный находкой, он с преувеличенным жаром восклицает:

"- Благороднейший человек!.. Блестит добродетелями и, вдобавок, вельможа! Свояченицу свою облагодетельствовал; одну сироту замуж выдал за дивного молодого человека..."

Достоевский прочитал эту реплику, повторил ее вслух и посветлел лицом.

Схватив перо, он поставил после слов "замуж выдал за дивного молодого человека" тонкий крючочек выноски и сразу же, без единой помарки, написал, что он, то есть дивный молодой человек, "теперь стряпчим в Малинове; еще молодой человек, но с каким-то, можно сказать, универсальным образованием".

Заключив выноску в тончайшие скобки, он лукаво усмехнулся.

Усмешка относилась к Врангелю: он так же вот служит стряпчим и так же, как дивный молодой человек, блистает универсальным образованием.

Шалость пришлась к месту, и Врангель, неведомо для себя, подсказал добавление, чрезвычайно украсившее реплику полковника.

Но авторской радости хватило ненадолго: по мере углубления в рукопись роман все решительней переставал ему нравиться.

В полковнике он не сомневался. Из полковника получился благороднейший простак во всей законченности этого типа. Вдвоем с прохвостом приживальщиком, из которого вылепился чудеснейший русский Тартюф, составился дуэт характеров, необычайно ярких и, быть может, еще небывалых в литературе.

Намеки на Гоголя также пришлись к месту. Однако вокруг всего этого навернулось столько вздорной болтовни, что создавалось впечатление, будто он, автор "Бедных людей", решил затмить в пустословии самого барона Брамбеуса.

Колебание недопустимо в работе, потому что оно угашает рвение художника. Он отлично это понимал. Но так же хорошо понимал и то, что после долгого молчания, причина которого отлично известна в обществе, обстоятельства вынуждают его появиться перед публикой не с тем, с чем надо было бы появиться, - не с серьезной работой, а с пустяком. То есть явиться в беззаботной роли развлекателя.

Такое призвание было не только неприемлемо, но и невозможно для него: он не мог подавить в себе голоса, который все твердил и твердил о гибельном насилии над талантом.

"Я профанирую свой талант, - сокрушенно укорял он себя. - Я профанирую свой талант, и от этого пропадут мои идеи и самая карьера писателя. Тургенева сейчас превозносят за то, что он для образованного общества открыл простонародную Россию. Положим, он превосходит меня в искусстве писателя, зато в познании народа ему со мной никак не сравниться. Разве я не сумел бы сказать нужное и дельное слово, если б позволили о каторге написать?"

Он схватил трубку, набил ее табаком и, чиркнув спичкой, с судорожной торопливостью начал заглатывать горький дымок.

"...Стало быть, так: Тургенев попал в знатоки народа. Но если б каторжные наслушались его рассказов, они бы непременно сказали: "Знать-то, ты, барин, знаешь, да, однако, не толсто знаешь!"

Рука потянулась к перу, чтобы записать каторжное изречение, но тут же гневно отдернулась.

К чему все это?

Он закрыл глаза, комнатенка сразу исчезла, и вместо нее возник большой шестиугольник двора, обнесенный высоким частоколом. На его истоптанном пространстве теснятся люди, одетые в полосатые куртки, с бубновыми тузами на спинах. Шутовское одеяние должно ежеминутно напоминать этим людям, что они отвержены миром и, как негодный и скверный мусор, сметены на дно ямы.

Но, пригретые весенним солнцем, они не горюют о своем позоре, и лица их, бледновато-серые от постоянного недостатка воздуха, выражают благодушие и довольство. Движения у них степенные, по-весеннему ленивые. Со стороны можно подумать, что это вышли посидеть на солнышке не каторжники, а замученные трудом фабричные.

На крылечке дремлет чахоточный Устьянцев. Рядом с ним, подставив солнечным лучам наполовину обритую голову, притих удалой Баклушин. Нежненький, тоненький Сироткин, светясь, как мартовская вербочка, задумчиво бродит в сторонке.

Страшный убийца детей, обезьяноподобный Газин растянулся и спит на куче стружек.

Крещеный калмык Александр дружелюбно беседует с барственно-важным палачом. Палач не раз истязал Александра, но это не отразилось на их отношениях.

Пожилой красавец Куликов отдает распоряжение безответному Сушилову. Как всегда, Куликов смотрит щеголем. Он умеет носить платье, и форменная куртка, одна половина которой сшита из сукна бурого, а другая из сукна серого цвета, сидит на нем как-то особенно ловко.

Он - аристократ каторги, и манеры у него самые утонченные. Если б его, под видом какого-нибудь графа, привезли в самый фешенебельный, в самый отборный клуб, он отлично сыграл бы в вист, поговорил бы немного, но с весом, и никто бы, пожалуй, не догадался, что он не граф, а каторжный бродяжка.

Высокомерный Орлов тоже аристократ, но аристократ иного сорта. Он доказал свое превосходство не тонким умом, не изысканным обращением, а исключительным бесстрашием. Он ни в ком и ни в чем не нуждается и, презирая всех и все, не боится никаких наказаний.

Старик-сектант (с ним тихо переговаривается Орлов) также не боится наказаний, потому что он святой.

Да, в каторге есть не только люди министериального ума, не только люди наполеоновского своеволия, но и кроткие святые. Здесь никто и ничему не удивляется, и каторжные хорошо выражают эту неспособность к удивлению насмешливой поговоркой о черте, сносившем трое лаптей раньше, чем он удосужился собрать их всех в причудливо пеструю кучу.

Какого только народа нет в этой кучке! Каждая губерния, каждая полоса России имеет тут своих представителей, и он за четыре года настолько проник в природу этих людей, что по одному жесту, по обрывку слова научился прочитывать целое.

Вот калмык закончил разговор с палачом или, по каторжной терминологии, с Тимошкой, и фамильярно хлопнул собеседника по плечу. При этом, конечно, похвастался, как ловко надул милого друга Тимошку, когда тот стегал его на кобыле, а он настолько умело притворился мертвым, что даже опытный врач поверил и остановил экзекуцию.

Палачу неприятно хвастовство калмыка. Каторжный Тимошка - мастер своего дела, а легкомысленная насмешка уязвляет его артистическую гордость. Поэтому он хмурится и что-то говорит калмыку. Должно быть" обещает, что в другой раз не допустит обидной промашки.

Однако калмык не боится другого раза. Для другого раза у него приготовлена другая уловка, и оттого он так добродушно скалит зубы и так беззаботно отходит от собеседника.

А вот, лениво переставляя ноги в неумолчно звенящих кандалах, вышел из казармы растрепанный Шишков. Вся каторга зовет его Акулькиным мужем. Это тот самый человек, непонятно спокойный рассказ которого об убийстве жены он собственноручно записал в госпитале.

До конца жизни останется в его памяти душная тишина госпитальной ночи и хрипловато-мерный голос Шишкова, самодовольно повествующего о том, как он загнул жене голову назад и как "тилиснул" по горлу ножом.

Чего стоит одно это скользкое и влажное словечко "тилиснул"!

В ту ночь он, невольный слушатель Акулькина мужа, твердо и навсегда усвоил, что тиранством природу человека можно изгадить до степеней беспредельных.

Он понял также и другое. Что тиранство прочно утвердилось в мире и что помимо грязной разнузданности откровенного убийцы, есть еще разнузданность респектабельная с виду. Например, тиранство европейски образованного барина, вольного в жизни и смерти своих крепостных. Или тиранство фабриканта, ощущающего раздражительное и саднящее удовольствие от того, что какой-нибудь несчастный работник, вместе со всем своим семейством, зависит от мановения его, фабрикантова, пальчика.

Это было открытие капитальнейшей важности.

В заживо мертвом доме он немало сделал таких открытий.

Но какой же толк во всем этом, ежели писать о каторге все-таки не позволят? Ведь тут какую идею надо провести: вы, цари и разные там плац-майоры, загнали народ за острожный частокол и добрую его природу...

А впрочем, к черту все это!

Он досадливо передвинул рукопись, медленно поднялся и с видом человека, страдающего от зубной боли, бесцельно засновал по комнате.

"Значит, так, - уныло раздумывал он. - Мне остается одно развлекательство. Но для этого у меня нет ни умения, ни таланта. Рано я похвастался, и она не услышит обо мне... "Желаю славы я, чтоб именем моим твой слух был поражен всечасно..." Нет, это все вздор! В Пушкины я не выйду, а она не похожа на ту женщину, которую хотел исказнить своей славой Пушкин.

Да, все это вздор и пустое раздраженье. Она вправе обо мне думать, что я мелок и лишен великодушия. Она мне все рассказала, она во всем призналась, а я, как мальчишка, ударился в амбицию: "Не хочу бывать, не желаю видеть!.."

Чего же достиг я этими криками? Да только того, что уронил себя в ее же глазах..."

Он остановился, постоял некоторое время, потом вдруг рванулся к столу, схватил рукопись, сунул ее в ящик из-под колониальных товаров и, уже не колеблясь, торопливо стал одеваться.

предыдущая главасодержаниеследующая глава



© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2015
При копировании материалов просим ставить активную ссылку на страницу источник:
http://f-m-dostoyevsky.ru/ "F-M-Dostoyevsky.ru: Фёдор Михайлович Достоевский"