БИБЛИОТЕКА

КАРТА САЙТА

ССЫЛКИ

О ПРОЕКТЕ





предыдущая главасодержаниеследующая глава

Терзания дрожащей твари

    Не он привлекал меня к себе, 
а жена его, Марья Дмитриевна...

Из писем Достоевского

- Гро-де-берлин и разная там шин-термалама - вот что сейчас на уме у нее, любезнейший Федор Михайлович, - сказал Исаев и усмехнулся язвительной и едкой усмешкой, от которой сильнее обтянулись его острые скулы.

Он был тщательно выбрит сегодня, одет в сюртучок и совершенно трезв. Вероятно, от этого, то есть не от потертого сюртучка, а от совершенной трезвости, он чувствовал себя неловко. Достоевский тоже чувствовал себя неловко, но по другой причине: за последние дни ему даже одним словечком не удалось переброситься с Марьей Дмитриевной, потому что, в предвидении близкого спектакля, который затеялся в городе, она почти безвыходно сидела у Полины, занимаясь спешным шитьем туалетов. Пашеньку, не доверяясь отцовской заботливости Александра Иваныча, она забирала с собой, отчего Александр Иваныч чувствовал себя уязвленным в самом болезненном пункте.

Впрочем, у Александра Иваныча было великое множество болезненных пунктов. Правильнее было б сказать, что он весь состоял из болезненных пунктов.

Сейчас, например, он занимался тем, что стыдливо прятал под креслом ноги в неприлично заплатанных башмаках.

Но эти ухищрения мало помогали, потому что белый и чистый свет зимнего дня щедро вливался через окно, безжалостно освещая и самого Александра Иваныча, и сальное пятно на кушетке, не прикрытое кашемировой шалью, и всю убогую обстановку комнаты.

- Шин-термалама, - повторил Александр Иваныч. - И всё туг, и больше ни единой мысли... Но я не осуждаю и осуждать не смею, потому что ежели один для горя пьяным напьется, так другой шин-термаламои горе-то свое развлечет. В таком деле, Федор Михайлович, добрейший мой, надо основу основ искать, а это вещь нелегкая.

Иной человек, чувствительного воображенья лишенный, сказал бы, хорошо не подумав, что Марья Дмитриевна от легкомыслия своего суетными нарядами занялась. Но я так скажу: нет, не от легкомыслия, ни в коем случае не от легкомыслия, а единственно от утомления горем и от унижения беспрестанной нужды... Эго надо понимать, Федор Михайлович, и я это понимаю, потому что на себе - на собственной своей шкуре - все это испытал. Когда человек не один месяц, а полгода иль целый год нуждою тесним, когда нужде никакого предела не предвидится, то человеку в конце-то концов позволено ведь на все рукой махнуть да и сказать с веселым отчаяньем: "Эх, пропади все пропадом!" А уж ежели человек скажет такое, то с него тогда и требовать нечего, потому что в подобных обстоятельствах он самую основу основ теряет.

Это уж так, Федор Михайлович, это уж подлинно так, и вы со мной не спорьте и не спешите Марью Дмитриевну осуждать за суетную ее фантазию. Вот она пятнадцать целковых выбросила на термаламу и на прочие женские глупости... А почему бы ей не выбросить, позвольте вас спросить, почему бы ей не выбросить, ежели она еще молода и собой не урод и к тому же привыкла, по прежней-то жизни, на равной ноге со всеми стоять?

Александр Иваныч потер руки и зябко поежился, как поеживаются пьяницы, когда перестают чувствовать в крови привычное, живительное тепло алкоголя. Достоевский тоже поеживался, но от другой причины, а именно от диалектики Александра Иваныча, которая - он это предчувствовал - может завести их очень далеко.

Но рассуждения Александра Иваныча пока еще не вышли за рубежи дозволенного и даже не лишены были остроты анализа.

- Я, знаете ли, так полагаю, - продолжил свою речь Александр Иваныч, - я полагаю так, что вы, друг наш единственный, не решитесь осудить Марью Дмитриевну за ее невинное мотовство, хотя и догадываетесь без труда, что по нынешним-то обстоятельствам пятнадцать целковых - сумма для нас значительная и даже ох какая значительная! Но вы и то должны во вниманье взять, что так не всегда ведь было и что по прежним обстоятельствам я не только пятнадцать, а и тридцать и даже полных пятьдесят целковых, пожалуй, не посчитал бы за деньги. Да-с, по службе в таможенном ведомстве содержание я получал достаточное, и даже слишком достаточное.

Таможенная служба, Федор Михайлович, только на вид неприглядна, а жить ею можно. Иной и чин-то носит из четырнадцати овчин, а живет настоящим барином, потому что и от контрабанды пользуется, и от таможенного досмотра интерес имеет, и еще кое-какие доходишки выкраивает - детишкам, как говорится, на молочишко.

Я когда по таможенному ведомству в городе Калише служил, то жизнь вел такую, какая мне теперь даже и во сне не приснится. В ту пору я и прихоти такой не знал, в которой бы мог отказать себе или своему семейству. Были тогда у Марьи Дмитриевны и парюры драгоценные, и кружева брюссельские, и шали кашемировые, не говоря уже о мехах и разных там бархатах.

Ах, Федор Михайлович, друг вы мой единственный, не только ведь свету, что в окошке: катались мы тогда на троечках с колокольцами, пировали с помещиками польскими, танцевали с корнетами да с ротмистрами уланскими. Шампанское, что в будни, что в праздник, рекою лилось, а за стол у нас меньше десяти человек никогда и не садилось, потому что друзей у меня в то время - не так, как теперь, - великое множество было. Первейшим из друзей считался у нас с Марьей Дмитриевной милейший Саша Бодиско - офицерик уланского полка...

Достоевский качнулся, будто его ударили.

Но Александр Иваныч ничего не заметил и пустился в рассказывание совершенно не идущего к делу анекдота из жизни офицерика Бодиско. Суть анекдота заключалась в том, что Бодиско однажды отпустил в город денщика, а денщик от нечего делать забрел в костел. В костеле в это время совершалась месса. Когда ксендз возгласил "Dominus vobiscum", денщику показалось, что это спрашивают: "Дома ли Бодиско?" Так как барина дома не было и денщик об этом знал, то он взял да и гаркнул на весь костел: "Никак нет-с", за что и был немедленно выведен на улицу. Бодиско пришлось явиться по начальству, но начальство, считая, что барин сам подтолкнул денщика на озорство, извинений не приняло и отправило Бодиско на гауптвахту.

- Там ему довелось полный месяц заточником просидеть, - заключил свой анекдот Александр Иваныч и засмеялся мелким и тонким смешком, который немедленно перешел в кашель.

Александр Иваныч пытался что-то сказать, но кашель душил его, и он только махал рукой, а потом схватывался за бока и сгибался в три погибели.

Наконец кашель перестал бить его, и Александр Иваныч, вытерев овлажненные глаза, решился продолжить рассказ о Бодиско.

- Он был великий проказник, - говорил Александр Иваныч, трудно отдышиваясь и все еще держась за бока. - Он был по натуре шалунок-шаркунок, и гауптвахта его нисколько не образумила. Тут же после отсидки он, знаете ли, придумал новую шутку, - вот ведь какой неугомонный... Шутка должна была всех позабавить, да, на несчастье, против самого Бодиско обернулась.

Не так уже редко это бывает, что ищет человек удовольствия, а находит собственную беду. Бодиско забавную шутку хотел с помещиком одним сыграть, помещик же был гонористый полячок и на всеобщее посмеяние отдаться не пожелал. Тут коса на камень нашла. Гонористый полячок под нашего Бодиско мину подвел и не токмо что опешил его, а прямо на горькую деревяшку посадил.

- Александр Иваныч, - грубовато сказал Достоевский, - я окончательно перестал понимать... На какую еще там деревяшку?

- А я сейчас объясню, на какую там деревяшку! - усмехнулся Александр Иваныч, издевательски подчеркивая небрежное там, которое изобличало в собеседнике пристрастие к простейшему и даже чрезмерно низкому слогу. - Я наикратчайшим образом все вам изъясню, - повторил Александр Иваныч и, чуть наклонив голову, вежливо добавил: - Я только о том буду покорнейше просить, чтобы вы малюсенького терпенья набрались и больше меня не останавливали...

Тут просчетец какой получился? Бодиско к прекрасному полу был сильно приверженный и по этой губительной слабости, между нашим братом весьма распространенной, - Александр Иваныч назидательно поднял палец, - по этой опасной слабости с женою поляка завел сомнительные конфиденции. Поляку это не по нраву пришлось, и он за карточным столом ничтожный повод к ссоре изыскал и нашего Бодиско потянул к барьеру.

Бодиско гонористого поляка, наверное, трусом считал, потому что полячок был цивильный, а этого на уланский взгляд слишком довольно, чтобы человека приравнять к дрожащей твари. Но он того не подумал, что и дрожащая тварь способна ужалить, ежели ей нестерпимую боль причинят. Полячок, может, и пистолет никогда не держал, но как пистолет ему в руки вложили, он пулю свою настолько удачно направил, что Бодиско ногу насквозь прострелил.

Бодиско когда на деревяшку сел, то службы уж не мог исполнять и вынужден был испрашивать отставку. Отставка ему незамедлительно вышла, и он отправился к какой-то тетке, чтобы около нее инвалидный век доживать. Но с отъездом его дело, представьте, не кончилось...

Александр Иваныч таинственно склонился к Достоевскому и, обдавая его отнюдь не благоуханным дыханием, перешел на доверительный полушепот:

- Не хочу я от вас таиться, Федор Михайлович!.. Когда Бодиско уехал, разные низкие личности, как мухи на сладчайший мед, на меня налетели и под личиной дружества постарались душу мне изъязвить подлыми намеками, смысл коих в том заключался, что Бодиско, дескать, не только с женой поляка, но и с моей Марьей Дмитриевной имел сомнительные конфиденции. Все это под личиной дружества высказывалось, под предлогом торжества истинной истины. Я тогда вероломное сочувствие отринул и от гнусных шептунов с презрением отвернулся, потому что я, - голос Александра Иваныча взлетел до крика, - Марье Дмитриевне и тогда верил, и теперь верю, и всегда буду верить.

Александр Иваныч высокомерно вскинул иссиня-блед-ное лицо и, уже не таясь, громко и торжественно воскликнул:

- Я вам так скажу, добрейший Федор Михайлович! Ежели б ангел с небеси явился и стал бы против Марьи Дмитриевны свидетельствовать, я бы и ангела самого поганой метлой выбил бы прочь...

Достоевский покраснел и торопливо поднялся.

Александр Иваныч схватил его за руку и в горестном изумлении возопил:

- Федор Михайлович, да куда же это вы?

Достоевский окончательно смешался и не очень складно начал объяснять, что ему непременно надо увидеть доктора Ламотта, потому что сегодня была почта, а Ламотт получает на свое имя всю его корреспонденцию.

Александр Иваныч - снизу вверх - смотрел на Достоевского с выражением наглой и ничем не прикрытой насмешки - она так и светилась в его сумасшедше-расширенных зрачках.

- Отпустите же меня! - пробормотал Достоевский и резким движением, неожиданным для себя самого, вырвал руку из потной руки Исаева.

Александр Иваныч отшатнулся, но ничего не сказал, а только тяжко вздохнул и, опершись на ручки кресла, неуклюже привстал. В переднюю они вышли вместе. Александр Иваныч шагнул к вешалке с явным намереньем подать гостю шинель. Достоевский предупредил его и сам снял шинель.

- Идите к себе, Александр Иваныч, - сказал он и, чувствуя фальшь в своем голосе и сердясь на эту фальшь, хмуро и несколько даже растерянно добавил: - Как бы вас холодом не опахнуло, Александр Иваныч...

Исаев молчал и смотрел в окно, разузоренное тончайшим инеем.

- Не простудитесь, Александр Иваныч, - повторил Достоевский, стараясь придать теплоту своему непокорно вздрагивающему голосу.

Александр Иваныч повернулся, и Достоевский с содроганьем увидел, что глаза его, диковатые от красных прожилок, залиты слезами.

- Что с вами? - прошептал он, шагнув к Александру Иванычу.

Тот всхлипнул, потупился и сказал с тоскою, глубокой и на этот раз уже неподдельной:

- Простите меня, Федор Михайлович!.. Это все оттого, что я... расшатался. Простите меня, Федор Михайлович!

предыдущая главасодержаниеследующая глава



© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2015
При копировании материалов просим ставить активную ссылку на страницу источник:
http://f-m-dostoyevsky.ru/ "F-M-Dostoyevsky.ru: Фёдор Михайлович Достоевский"