Есть, есть наслаждение в последней степени ничтожества и приниженности. Он знал это давно, и все же, когда пришел солдат и объявил, что его требует к себе господин областной стряпчий уголовных и казенных дел, он оскорбился до помраченья в глазах, до мгновенного беспамятства. Будь это в Петербурге, он, наверное, упал бы в обморок, но каторжная выучка закалила его, и он не только устоял, а догадался еще повернуться к окну, сделав это так ловко, что солдат не успел разглядеть выражения встревоженности и гнева на его лице.
Впрочем, солдат был занят сапогами: он обчищал их от снега, и топотанье его у порога напоминало о тех зимних рассветах, когда в клубах стелющегося по полу морозного воздуха острожный унтер-офицер с фельдмаршальской важностью входил в угарную казарму и высокомерно начинал покрикивать на арестантов.
Воспоминание было нестерпимо, - пересиливая себя, он с вымученным равнодушием стал рассматривать обширный, заметенный буранами двор.
Прямо против окна стоял столб с колодезным журавлем. Невысокие кусты смородины были погребены под сугробами - наружу просовывались одни только прутья с прицепившимися к ним косматыми мочалками. Он смотрел на серые, развеваемые ветром мочалки и старался угадать, чего же хочет от него эта нахальная ярыжка, этот уголовный стряпчий. Чин у стряпчего - штатский, власть его не простирается на военных, но каторга приучила ко всяким неожиданностям, а он знал, что линейный батальон для него - та же каторга, только иного разряда. Он "всегдашний", по каторжной терминологии, и, стало быть, не только стряпчий, но и любой писарек из штаба может его "дерзнуть".
"Он меня дерзнул" - так любили говорить каторжники из наиболее деликатных. И еще они говорили: "Не умел шить золотом, так бей камни молотом".
"Не умел шить золотом..." Спокойствие сразу возвратилось к нему. Он знал за собой это совершенное спокойствие, какое овладевало им в минуту настоящей опасности, например на допросах у Дубельта иль на заседаньях высочайше учрежденной Следственной комиссии.
Оборотясь к солдату, он негромко, но внятно спросил, где повстречался солдат с господином стряпчим.
Тот скороговоркой ответил:
- Так что у губернаторского дома. Я шел из казарм, а их благородие садились в коляску. Я еще подумал: не иначе они из приезжих офицеров, потому как лампасы у них серебряные. Их благородие подзывают меня и говорят: "Ты здешний?" - "Так точно, здешний!" Их благородие называют свой чин и спрашивают, как вас найти. Я говорю, что служите, дескать, вы в батальоне, а стоите на вольной квартире. Их благородие жалуют мне тогда двугривенный и приказывают сходить за вами.
Солдат замолчал и безучастно уставился в закопченный потолок. Достоевский глянул на скуластое лицо его и, сдерживая раздражение, спросил, куда же надлежит ему явиться.
- Их благородие квартируют в доме купца Степанова, - встрепенулся солдат и с готовностью добавил: - Могу проводить.
- Нет, не надо! - невесело засмеялся Достоевский. - Не надо, брат... А то еще подумают, что ты меня на гауптвахту ведешь...
Он шагнул к солдату и подал серебряную монету.
- На вот, возьми за труды!
- Покорнейше благодарю! - гаркнул тот и отчетливо, как на ученье, повернулся.
Достоевский проводил посыльного до сеней и, возвратясь в комнату, торопливо скинул свой ситцевый жилет, полинявший от частых стирок.
Мундир, шинель и кивер развешаны были по стенке.
Он надел мундир, застегнулся на все пуговицы, надел шинель. Затем снял с гвоздика кивер и подошел к зеркалу (оно стояло на ящике из-под колониальных товаров, превращенном в бельевой и, одновременно, книжный шкаф).
Нахлобучив на голову кивер, Достоевский озабоченно стал пристегивать чешуйчатую застежку. Светлоглазое отражение - скуластое, простонародное, веснушчатое - глянуло на него из зеркала. Он шевельнул тонкими губами и беззвучно прошептал: "Сильно-каторжный..." Так называли себя острожники в Омске, по-своему переделывая официальную формулу "ссыльнокаторжный". Ему нравилась эта лукавая переделка, но сейчас он решительно не хотел, чтобы стряпчий посчитал его за каторжника. Может быть, поэтому он и преувеличивал так свое солдатское усердие, возясь с чешуйчатой застежкой кивера и с крючками тесного в воротнике мундира.
И вдруг рот его злобно покривился...
К черту стряпчего, к черту постыдный трепет! Он солдат... хоть и штрафной, но солдат... Пусть только ярыжка попробует не посчитаться с этим!
Он заглянул на хозяйскую половину и, увидев, что там никого нет, вышел во двор.
Старшая дочь хозяйки, все утро хлопотавшая на улице, пробила в сугробах узкий коридор. Он прошагал по этому коридору и, уже почти одолев тревожную смятенность, отворил калитку...
Улица предстала перед ним со своими темными домами, похожими на бревенчатые терема.
Семипалатинск, - Семипалатный, как говорят здешние! Никогда не помышлял отставной инженер-поручик об этом дальнем городке: кажется, он даже не слыхал о нем, а вот судьба взяла да и швырнула его сюда. И надолго швырнула, может, - навсегда...
Нет, не навсегда! Вернется же он когда-нибудь в непостижимый и мучительный город, в город глухонемой мечты своей, в Петербург!..
Но об этом сейчас не следует думать.
Он притворил калитку и зашагал по направлению к Иртышу.
Широкая полоса замерзшей реки обозначена сугробным валом, над ним курится синевато-белый дымок поземки. Дом купца Степанова стоит на самом берегу, чуть левее оврага. По дороге можно зайти к Исаевым, крюк совсем небольшой, но у Исаевых довольно и своих забот: только вчера Марья Дмитриевна, бедная, призналась, что ей пришлось заложить дьячку Хлынову серебряные ризы от икон. Тех самых икон, которыми восемь лет назад ее благословили к венцу.
Восемь лет назад, то есть в 1846 году! Как давно и как недавно это было! Восемь лет назад он переживал упоительную радость неожиданной и шумной славы. Был он тогда признан законным наследником Гоголя и светлой надеждой русской литературы. Высокопоставленные люди искали чести знакомства с ним, никому дотоле не ведомым отставным инженер-поручиком. Все это было, было, а теперь надо вот страшиться какого-то стряпчего, что и разумом, наверное, темен и видом звероподобен, как омский плац-майор, грязная каналья, свирепый тюремщик Кривцов...
Но в сторону, в сторону все это!
Вот и дом Степанова. Заборы его высоки, калитка низка.
Гремит тяжелая щеколда, лохматый пес позвякивает железом, верхнее кольцо цепи скользит по толстой проволоке, протянутой от конюшни к забору. Как похож этот раздирающий звук на кандальный звон каторги!
Достоевский старательно обчищает сапоги и входит в сени. Стряпчий, должно быть, квартирует в "чистой" половине дома. Достоевский нашаривает в темноте дверь и негромко, но твердо стучится.
Звучный голос отзывается из комнаты. Тогда светлая надежда литературы русской, наследник великого Гоголя отворяет дверь и, обернувшись невзрачным солдатиком, с казенной готовностью рапортует: