Один современный литературовед, отмечая слабую изученность длительной полосы жизни Достоевского, совпадающей с годами Омской его каторги и Семипалатинской ссылки, образно называет весь этот период "недостающим звеном" биографии писателя.
Есть полная возможность вспомнить биографию Достоевского вместе с самим Достоевским. Вообразим его сидящим на берегу Иртыша неподалеку от серых корпусов Омского сельскохозяйственного института. В середине прошлого века корпусов этих, разумеется, не было, - на голом и пустынном берегу, чуть поодаль от нынешнего институтского парка, одиноко возвышался деревянный сарай, весь побелевший от алебастровой пыли. Внутри сарая полыхали печи, и каторжники обжигали в них алебастр. Достоевский - нам это известно по "Запискам из Мертвого дома" - любил ходить на работу в невзрачный, принадлежавший острогу сарайчик. Пока в печах поспевал алебастр, он имел возможность посидеть на складенных у сарая бревнах и поразмыслить о своей судьбе, - короткие минуты одиночества были для него и отдыхом и печальной усладой. Внизу угрюмо текла река, бугристая и широкая. За ней необозримо простиралась степь, ярко-зеленая весной и серовато-желтая летом. Юрты кочевников белели среди трав, под коническими кровлями войлочных жилищ ютились пастушеские племена, для которых - так он писал впоследствии - "не прошли еще века Авраама и стад его...". Глядя на дальний берег, глядя на верхи юрт, он вспоминал прошлое, оценивал настоящее и раздумывал о том, наладится ли в будущем его жизнь, сломленная роковыми обстоятельствами, приведшими его сначала на эшафот, а затем в каторгу.
Прошлого Достоевский мог не стыдиться. Перед судьями он вел себя честно, не сваливал ответственности на соучастников и даже выгораживал других, доводя до бешенства высокопревосходительного члена Следственной комиссии генерала Ростовцева, обвинившего его в "злостном упрямстве". Быть может, судьи оттого и наказали его столь строго, что он не бил себя в покаянную грудь, а говорил твердо и независимо: "Вы обвиняете меня в том, что я рассуждал о политике, о Западе, о цензуре?.. Зачем же я учился, зачем наукой возбуждена во мне любознательность, ежели я не имею права сказать моего личного мнения или не согласиться с таким мнением, которое само по себе авторитет?.."
Он не только защищал себя перед судьями, но даже и нападал на них.
"На Западе, - говорил он, - происходит зрелище страшное, разыгрывается драма беспримерная... Тридцать шесть миллионов людей каждый день ставят словно на карту всю свою будущность, имение, существование свое и детей своих! И эта картина не такова, чтобы возбудить внимание, любопытство, любознательность, потрясти душу?.. Такое зрелище - урок..."
Предлагая вернейшим слугам императора прислушаться к гулу революции 1848 года, он испытывал мстительный восторг от того, что может хоть однажды в жизни сказать им такое. Он заранее знал, что расплата за восторг будет суровой. И расплата последовала: вместе с другими петрашевцами он был возведен на эшафот, а затем брошен в каторгу. Здесь его ждали страшнейшие испытания. Каторга никому не легка, но для него она была просто губительна по причине его болезни - эпилепсии и еще потому, что он совершенно не был подготовлен к шумной жизни артели, состоящей из трехсот каторжников.
Прежняя, докаторжная жизнь Достоевского была замкнута в довольно-таки тесные пределы. До тринадцатилетнего возраста ему довелось тихо, и если сказать правду, несколько даже и заскорузло жить в более чем скромной квартире отца - лекаря московской "больницы для бедных", помещавшейся на пыльной и глухой Божедомке1. После того пошли годы учения, сначала в частных пансионах Москвы, затем в Главном Инженерном училище в Петербурге. Училище помещалось в Михайловском замке, о котором Пушкин сказал: "Забвенью преданный дворец". Юный Достоевский провел здесь шесть лет, и в эти шесть лет жизнь его управлялась боем училищного барабана. Инженерный кондуктор должен был знать только дортуары да классы Михайловского замка и еще летние лагеря в окрестностях столицы. Когда же труды инженерного кондуктора увенчались приказом о производстве и эполетами офицера, он, неожиданно для окружающих, поторопился выйти в отставку: карьера инженерного офицера, избранная для него отцом, не прельщала его, потому что он еще в отроческом возрасте возмечтал о другой деятельности, о деятельности писателя.
1 (В наше время в бывшей квартире Достоевского открыт мемориальный музей.)
Исхлопотав отставку, он нанял вместе с Григоровичем маленькую квартирку на Владимирской улице и наглухо затворился от мира. Молодой Григорович, веселый, красивый и очень подвижной, беззаботно порхал по улицам Северной Пальмиры, Достоевский же как прикованный сидел за столом и неутомимо писал. Раньше чем закончен был первый его роман, он исписал пуды бумаги и перебрал, перебраковал сотни тысяч слов. Наконец горестная история "Бедных людей" была завершена. Роман напечатали, публика приняла его восторженно, и он, счастливый автор, узнал пьянящую радость первого успеха.
Но кратковременное упоение сменилось полосой затяжных неудач. В это же время ему в полную меру пришлось изведать все невзгоды безденежного литератора, мечущегося по редакциям и судорожно ищущего заработка. Единственной отрадой его в это тяжкое время, единственным отдохновением от изнуряющей и иссушающей душу маеты было общение с передовым кружком молодых людей, облюбовавших дом Петрашевского в качестве пристанища для шумных своих сходок. Там был самовар до утра, там были споры, шумевшие тоже до утра, там множество раскаленных слов и смелых суждений было произнесено. Царское правительство ответило на это Петропавловской крепостью, с иезуитским хитросплетеньем допросов, а затем жестоким холодом Сибири.
В самом начале 1850 года ворота Омского острога отворились и с глухим стуком гробовой доски затворились за Достоевским, и, знавший доселе только круг семьи, училища, а затем круг литераторов, он насильно был втолкнут в ряды звеневшей кандалами каторжной артели.
Поначалу каторжники не захотели принять в свою среду его, а равно и его сотоварища по заключению Дурова.
- Вы, дворяне, - железные носы, народ заклевали! - злобно говорили острожники, и он, не решаясь оправдываться перед ними, отходил от обидчиков и в одиночестве считался по задворкам тюрьмы.
Там было у него одно ободряющее душу занятие: считать "пали", то есть заостренные бревна острожного частокола, на которые им же самим были нанесены зарубки. Предстояло пробыть в каторге четыре года, и счет отжитым и миновавшим срокам он вел по своим зарубкам. Значительнейшим днем его жизни был день, когда он оставил позади одну стену острога и перенес счет на другую.
Быть может, он задохнулся бы в спертом воздухе двойственного изгойства, если б каторжные не признали его наконец "своим"; в качестве полноправного сочлена он был принят в тюремное товарищество, и спасительное действие неписаных, но справедливых законов народного общежительства распространилось и на него. Но главнейшее бедствие все еще не прекратилось: ему не позволяли писать в каторге, и это было такое испытание, перед которым ничтожными казались все другие, отнюдь не легкие мучения каторги. Все это вместе взятое надломило, не могло не надломить Достоевского, исказив весь последующий жизненный и творческий путь его.
Наконец каторжные сроки исчерпались, настал счастливейший день, когда кузнец из арестантов повел его в инженерную мастерскую острога, повел для того, чтобы расковать. Тут отяжеленная кандалами нога была поставлена на наковальню, и кузнец озабоченно произнес простые слова, прозвучавшие для Достоевского как самое что ни на есть историческое изречение:
- Заклепку-то, заклепку-то повороти!
После того он услышал удары молота и гром упавших оков...
А через месяц с небольшим Достоевский оказался в Семипалатинске. Началась новая полоса существования: он уже не каторжник, а "седьмого линейного батальона рядовой из политических преступников".
Сибирские линейные батальоны были штрафными батальонами, - следовательно, Достоевский стал штрафным солдатом штрафной части. Иначе говоря, он опять должен отбывать каторгу, только другого разряда. Но теперь у него есть утешение: ему позволено жить на "вольной" квартире, - значит, впервые за последние пять лет открылась возможность хотя бы по нескольку часов в день "быть одному". Есть и второе утешение, еще более важное: ему не препятствуют пользоваться пером, - значит, можно писать.
И он стал писать.
Об этом периоде жизни Достоевского, о зимних месяцах 1854 года и о начальных месяцах 1855 года мы и поведем повествование.